И у него были люди, с которыми он делился некоторыми чувствами своими, которым он кое-что рассказывал… Но друзей, истинных друзей, которым все открыто, которые так же знают вашу душу, как свою душу, у него не было; и он был одинок среди людей, и только Бог один всецело владел и наполнял этого великого человека.
А отец Иоанн! Помимо того, что он проводил на народе три четверти суток, что не только во время служб и посещений домов он был окружен теснившейся к нему толпой, но и во время переездов в вагонах его не оставляли люди и настойчиво лезли к нему; кроме всего этого постоянного нахождения в самой гуще народной, он, урывая время у ночи, вел еще свой дневник, печатавшийся и назначенный для тех же людей, которые к нему постоянно обращались, – и он был глубоко одинок…
Кто бы, равный, мог подойти к нему в те часы, когда он один, в присутствии лишь догоравших звезд, в предрассветные часы, стоял под открытым небом, на воле, и душа его говорила с Богом и внимала Ему?
Кто видал его к концу литургии, в безграничном восторге поклоняющимся Святым Тайнам, то смотрящим на Чашу с детским восхищением, то склоняющимся пред нею с тихим плесканием рук, – кто чувствовал в нем эту уединенную радость пред его Богом, тот понимал, что в эти минуты особенно, как и вообще во всей его жизни, единение его с Богом так тесно, что никому уже более тут не остается места… Он любил всех, и все были ему близки, но близки были не по себе, не по выбору личной склонности, как у нас, а ради Бога и в Боге.
И вот, когда подумаешь хотя бы только об этих одиноких людях, тогда разгадаешь многое в той великой тоске, которая гложет душу, ищущую великой и полной привязанности, полной отдачи себя другой душе.
Еще с детства люди особенно чуткие, особенно тонкой душевной организации, начинают переживать эту томительную жажду любви.
Как чиста эта жажда в те годы, когда молчит еще голос плоти, вносящей потом столько грязи и путаницы в наши даже глубокие духовные склонности.
Есть что-то героическое в этих мечтах найти по выбору такую душу, в которой бы сосредоточивалось все, что кажется тебе тогда прекрасным и ценным, в единении с ней найти свое счастье, укрепляться самому, соревнуясь с ней в ее стремлении к добру; быть готовым приносить ей всякие жертвы, находя в этих жертвах высшее блаженство… И как редко такие люди находили то, что рисовалось им в мечтах…
Сколько разочарований – тяжелых и неожиданных, подрывающих жизненные силы, сколько сухости и равнодушия, сколько непонимания в ответ на горячие излияния, даже там, где сходятся два существа, которые в единении могли бы пережить великое счастье…
…Когда душе не станет мочи
Вверяться новым, лживым снам…
И вот, когда душа окончательно изнеможет в поисках, пусть станет она тогда, наконец, на единственно верный путь.
Трагично в жизни нашей то, что как бы тонка ни была наша душевная организация, какой бы, в смысле душевных переживаний, мы ни представляли из себя тонкий музыкальный инструмент, – мы в отношении собственных наших чувств, того, что мы воспринимаем от других, и что идет вглубь нас, гораздо тоньше того, что мы даем другим, что исходит от нас на них… И кроме того все наши действия уже потому грубее наших чувств и мыслей, что они суть действия и не бесплотны, как бесплотно все в чарующем мире внутренней жизни.
Когда мы сильно чувствуем, мы даже слов тех не имеем, чтобы ими выразить все наше чувство. Одна музыка еще сколько-нибудь может передать всю тонкость душевных переживаний, и ее дело говорит тогда, когда слово немеет, когда перо падает из рук, когда человек чувствует уже себя не в силах держать кисть художника и резец ваятеля, чтобы передать уносящий нас в небеса порыв.
И вот отчего, нищие в средствах выражения того, что мы чувствуем, мы постоянно оскорбляем, хотя бы самыми тонкими и для нас неощутимыми оскорблениями, даже тех, за кого готовы отдать свою жизнь.
Один только есть, Кто никого не обидел, Кто Один стоит на высоте того, что требует, о чем мечтает наша душа.
И вот, исколотые, оскорбленные, израненные, неудовлетворенные людскими привязанностями, пойдем к Нему, и, опустив измученную голову на Его прободенные за нас руки, все Ему расскажем.
И Он нам ответит. Он нас насытит.
Вехи духовные
Тот самый Новый Год, который празднуется у нас первого января, прежде праздновался в русской церкви l-ro сентября.
Конечно, в бытовых особенностях того времени, в частностях отлично от нас, но в общем одинаково с нами и в древней Руси справлялся этот день.
Не работали, шли в церковь, кое-как, втихомолку позевывая и уйдя мыслями в земные свои дела, заботы и предположения, выслушивали службу. Тяжесть праздника, как и у нас, «мирских празднолюбцев» современности, лежала не в церкви, а в сборищах, разговорах, посещениях и забавах такого рода, что день праздника против будней становился вдвойне и втройне «мирским днем».
Из церкви, лениво открестясь, шли по домам, засаживаясь за вкусные и особенно обильные яства и пития, наедались до отвалу, напивались – если не до бесчувствия, то до большой «веселости» – и, заложив основательный фундамент дома, – в гостях продолжали возводить здание.
И служил праздник, как служит и у нас, – предлогом к ублажению чрева. И редкий, редкий вспоминал, что такое в сущности значит новогодие.
Кажется, что вообще-то мысль о праздновании нового года, об избрании особого дня, служащего межою между годами, есть мысль более мирская, чем духовная. У Бога нет сроков, тысяча лет для Него, как день единый, и мгновение покаяния разбойника на кресте имело силу многолетних трудов и подвигов других великих покаянников. Бывает, что в один день и мы, при всем своем временном ограничении, переживаем так много, столько вдруг узнаем, настолько прозреваем, что один этот день становится значительнее и как бы дольше многих бесцветных годов.
Отсчитывать года в 365 дней с четвертью – это дело чисто механической регистрации, но оно вошло в обиход, в общежитие, и в духовной даже жизни с этим приходится считаться.
О чем думают люди, когда при звоне ли современных хрустальных бокалов, или, по старо-русскому, с заздравными кубками в руках желают друг другу нового года, и какое, именно, благо может произойти из-за того, что стукнутся два сосуда, полные вином, с произнесением казенных, истрепанных слов. Многие глубоко чувствующие люди говорили мне, что чувствуют себя чрезвычайно глупо, когда им приходится проделывать эту церемонию, в которой нет никакого смысла.
И при звуке этих бокалов мысли серьезных людей заняты иным.
«Еще годом человечество ближе к счастливой безоблачной, все желания удовлетворяющей жизни, для которой оно создано. Еще на год сократился срок земного изгнания, вечность стала еще на шаг ближе и несомненнее. Убыло того горя, которое должно переиспытать человечество до возвращения «домой», прежде чем воцарится радость, безоблачная радость.
Так к чему тут бокалы и пресные, надоевшие слова о том земном счастье, которое уже претит всякому сильно и тонко чувствующему человеку, с развитым вкусом, с глубокими духовными запросами – человеку, соскучившемуся на земле с ее унынием и однообразием, с ее бледными красками и ничтожным содержанием даже на самых верхах благополучия в самых лучших условиях.
Не то, не то – говорит себе с горечью человек – нужно чего-то другого, чем эти бессвязные и ничего не значащие возбужденные крики: жизни, жизни надо, настоящей жизни, захватывающей, дающей полное удовлетворение, так что уже и желаний не может быть, потому что дано больше и выше, чем он ждал и мечтал».
И он оглядывается вокруг, и в эту минуту душевного прозрения знакомые привычные люди стоят пред ним в своем нравственном обнажении, как жалкие размалеванные маски.
…Господи, – думает он, – других бы людей, крепких, цельных, которые знали, куда шли, и знали, чего хотели от жизни…