Язык его навсегда замолк. Но лицо говорило. Оно ясно говорило о том таинственном и чудном, что открывается его внутреннему взору. Какие-то волны глубоко охватывающего чувства, напряженнейшей, но счастливой мысли проходили по этому лицу.
Было ясно, что он что-то видел, к чему-то приглядывался, во что-то погружался, что было недоступно, непонятно для земного глаза, что этот глаз лишь ослепило бы, а что он теперь жадно и счастливо воспринимал. И, недоступная нам, трем близким людям, окружавшим умирающего, нам непонятная область, в которую уходил умирающий, тем не менее чрез его душу нами чувствовалась, нам говорила что-то безглагольное и великое, – и все мы следили за этим зарождением и быстрым развитием того счастья, для которого он от нас уходил.
И, когда все для земли было кончено, и началась для него новая жизнь, и то тело, что раньше, вместе с отлетевшей душой составляло человека, лежало недвижимым и бездыханным, – удивительное выражение застыло на холодеющих чертах этого лица.
Какая-то царственность. Небесное наследие получено. Звание сына Небесного Царя восстановлено. Открыто обладание бесчисленными сокровищами духа.
Глубокое изумление тому, что он увидел, тем загадкам, которые теперь разгадал, и радостное, умиленное восхищение…
Созерцание, начало того все углубляющегося и уширяющегося созерцания, в котором он должен теперь проводить всякое мгновение и все века безграничной вечности.
Созерцание серьезное, тихое, строгое.
Счастье и успокоение – в недоступности более никаким испытаниям, в той полноте существования, в которой уже желаний нет, потому что все уже дано и исполнено.
И мне думалось, когда я всматривался в этот величавый и осмысленный покой, который смерть налагает на лице верующих людей: «Здесь неверующий мог бы уверовать. Ибо в безмолвии смерти это лицо проповедует о Том, Кому теперь эта душа поклоняется».
Недавно я стоял у гроба человека, которого давно и близко знал, который всегда чувствовал Бога и со всяким годом все больше и больше вживался в мир веры.
Он умер почти внезапно, чем Бог избавил от раздирания предсмертных прощаний обожавшую его семью. Он прожил счастливо, идя по вершинам житейских успехов, и знал самое возвышенное и безоблачное счастье.
Ни днем, ни ночью гроб его не оставался одиноким. Помимо панихид почти всегда у гроба был кто-нибудь из семьи. Иногда все собирались вместе вокруг гроба и подолгу говорили, как собирались и говорили вокруг живого.
И я понял то, что сказал мне один из членов семьи: «Когда мы смотрим на его лицо, нам кажется, что он жив… И вообще разве не чувствуется, что он все слышит и все видит?»..
Счастливы те, кто хоть чрез такое тяжкое испытание, как смерть близкого человека, уверились в истине загробной жизни и, так сказать, руками осязали связь между землей и вечностью.
Одиночество и Бог
К старинным русским романсам принадлежит один «жалостный» романс, написанный на известные слова Мерзлякова:
«Среди долины ровный, на гладкой высоте…»
Стихотворение это описывает грусть одинокого громадного дуба, стоящего на пригорке, среди долины. Это, конечно, аллегория.
Здесь говорится вообще о грусти одинокого человека.
Одиночество считается тяжким. Мы привыкли жить в обществе себе подобных, нам хочется видеть вокруг себя привычные лица дорогих людей, которых мы понимаем, которые нас понимают, с которыми у нас столько общего.
Привязанность в людях достигает такой степени, что они как-то болезненно чувствуют себя в разлуке, самой краткой, с этими близкими. Я знал одного прекрасного человека, который душа в душу прожил со своей женой более сорока лет. За все это время они не разлучались ни разу.
Живя у себя в имении и посещая уездный город, для заседаний в мировом съезде, как почтенный мировой судья, этот господин, казалось, должен бы был на эти дни расставаться со своей женой, так как дороги в уезде были отвратительны, гостиница в уездном городе прескверная, а они были люди, привыкшие к комфорту… Но жена неизменно сопровождала его в его путешествии… Если она выезжала в городе и запаздывала на какие-нибудь двадцать минут против того времени, к какому можно было ожидать ее обратно, муж уже волновался и не мог спокойно заниматься никаким делом.
Да, мы созданы для единения, нам тяжело жить одним…
Кто не знает, что даже столь необходимая и приятная вещь, как еда, и та наедине совсем не то, что на людях. Туго идет в рот пища одинокому… Хочется скорее покончить с этой столь вообще приятною в обществе, столь докучною в одиночестве обязанностью.
Как тяжело смотреть на человека, особенно на женщину, который раньше был окружен цветущей семьей – людьми, которых он любил, и которые его любили – и остался мало-помалу совсем одиноким… Стоит он среди жизни, как одинокий дуб среди равнины, так же доступный вдвойне ударам судьбы, как этот дуб, не защищенный ничем от действий стихий.
Один древний старик, владимирский помещик, давно уже умерший, рассказывал мне, что он знавал в молодости своей одного помещика-соседа, оставшегося к концу жизни своей совершенно одним… Старик этот был певун. Иногда садился он пред своим домом, брал в руки гитару и, наигрывая на ней, напевал печальный романс: «Среди долины ровныя». Всю свою наболевшую душу влагал старик в эти слова, и слезы, одна за другой, скатывались у него по щекам.
Да, тяжело для рядовых людей одиночество, но как многим оно нужно и как многим оно суждено!..
Чем человек более выдающийся и сложный, чем богаче его внутренний мир, чем он особеннее, тем он более одинок, тем он менее понят.
Одинок потому, что надо быть равным с другими, чтобы чувствовать себя с ними хорошо; одинок потому, что если бы он открылся кому-нибудь во всей полноте своих мыслей и чувств, во всей своей истинной сущности – его бы не поняли и ближайшие люди.
Есть что-то глубоко трагическое, но вместе и великолепное, высокое в этом одиночестве душ нерядовых.
Это вовсе не значит, что такой человек угрюм или необщителен, или живет непременно в отшельничестве или в затворе… Можно быть очень общительным человеком, находиться «на людях» с утра до ночи и находить удовольствие в обществе людей; быть ценимым людьми, иметь людей, которые вас любят, и самому иметь горячие привязанности; но вместе с тем быть все-таки глубоко одиноким и, представляясь с первого взгляда человеком, в котором нечего искать никаких разгадок: до такой степени все в нем ясно, – иметь в себе много никому недоступных тайн.
Есть одно святое одиночество: это одиночество души нашей с Богом.
Возьмем таких всем известных людей, как старец Серафим Саровский, Оптинский старец Амвросий, отец Иоанн Кронштадтский. Они были все люди общительные; отец Амвросий по ласковости своей, когда был еще молодым монахом, не пропускал ни одного встречного, чтобы не сказать несколько приветливых слов, не расспросить о чем-нибудь, что показывало его интерес и любовь к этим людям. Сколько людей перебывало у него за время его старчества, открывая ему свою душу, сколько людей находилось при нем почти безотлучно… А, между тем, он был настолько одинок, что в сущности никто не имеет права назваться его учеником, как мы привыкли понимать это слово, то есть духовным преемником человека, которому он открыл всю полноту своей души. Он был одинок, этот старец, когда оставался один, после длинного дня – от рассвета почти до полуночи, посвященного приему бесчисленного народа, и молился за мир, и созерцал. Он был одинок и в те часы, когда слушал читаемые ему «правила» – и до того воспарял духом, что лицо его начинало светиться невыносимым для глаза людского светом.
Он был одинок и в толпе, когда называл по имени, впервые приходивших к нему людей, видел их прошлое и будущее.
Великий старец Серафим для того, чтобы привлечь людей к духовному подвигу, показать им, какое величайшее счастье может дать духовная жизнь, открыл пред концом кое-что из сокровенных тайн своей жизни в Боге. Но сколько осталось никем не узнанного, такого, что не поняли бы даже люди, если бы он стал это им рассказывать, потому что понять вполне может только человек вполне равный.