Именно по этой причине внимательное рассмотрение того, как люди описываемой эпохи контактировали друг с другом, как осуществлялась между ними культурная коммуникация со всеми ее «продуктивными недоразумениями», имеет важнейшее значение, если мы хотим узнать что-то о том динамическом процессе, в ходе которого акторы приписывали себе и другим те или иные характеристики, намерения и действия. В числе прочего тут были важны и пограничные, амбивалентные зоны контакта, в которых столкновения между индивидами приводили в движение их сложившиеся ранее представления о себе и своем месте в социуме. Но сферы, где были возможны неортодоксальные взаимодействия, казавшиеся за пределами таких сфер немыслимыми, и те площадки, на которых культурные различия можно было обсуждать, пренебрегая обычными закрепленными иерархиями, были очень малы и немногочисленны – в силу антагонизма между бюрократией и населением в Привислинском крае16. И тем не менее даже в таком контексте конфронтации происходило взаимное влияние, образы Своего и Чужого формировались на основе взаимности, конфликтные столкновения порождали аналогичное ви´дение проблем, невзирая на все разногласия в том, что касалось предлагаемых для них «решений». В некотором смысле можно сказать, что имело место согласование мышления в отсутствие консенсуса. Даже враждебно относившиеся друг к другу, яростно спорившие друг с другом акторы ориентировались на один и тот же горизонт «польского вопроса», поскольку постоянно находились в диалоге друг с другом. Если власть распоряжалась штыками армии, это никоим образом не означало, что она обладает гегемонией в области конкурирующих интерпретаций происходящего в мире. Как будет показано на примере споров об усилении национального элемента в империи, концептуальные импульсы зачастую исходили от «колонизированных». Представления посланников центра о самих себе тоже формировались в этом конфликтном сообществе на периферии, а потом оказывали влияние на публичные сферы в столице. Сказав это, мы затронули следующую основную идею данной книги: представления, концепции и практики, генезис которых нередко происходил в провинциях, затем поступали в сеть коммуникации и трансфера, охватывавшую всю империю. Если мы рассказываем историю империи как историю переплетений, взаимосвязей, круговоротов и ротаций, то должны отказаться от той фиксации внимания на центре, которая долгое время господствовала в том числе и в историографии Российской империи. Особенно применительно к Царству Польскому оказались правы те исследователи, которые говорят о немалом инновационном потенциале именно провинции как экспериментальной лаборатории «колониального модерна»17, причем сразу в двух смыслах. Во-первых, Привислинский край тоже представлял собой лабораторию по разработке модерных управленческих практик, ориентированных на интервенционистскую государственную бюрократию и часто выходивших за пределы того, что было характерно для административной деятельности самодержавия во внутренних районах империи. Как и в других европейских колониальных державах, методы управления, знания и понятия, сформировавшиеся на периферии, потом приходили и в метрополию. Недавние исследования по Габсбургской монархии уже показали, что подобные процессы имели место не только в странах, обладавших заморскими колониями, но и в сухопутной, континентальной империи18. Во-вторых, – и в этом его заметное отличие от колоний других европейских империй – Царство Польское, и особенно Варшава в качестве его высокоразвитого городского центра, было встроено в общеевропейские процессы развития в гораздо большей степени, нежели подавляющее большинство других регионов Российской империи. Варшава была для нее новым «окном на Запад»; многие из преобразований, превративших в XIX веке европейские крупные города в мегаполисы, приходили в Россию именно через Польшу. Таким образом, «колониальная модерность» получила в Привислинском крае своеобразное значение: периферия оказалась плацдармом на пути к европейскости, которая для российских элит и на рубеже XIX–XХ веков не утратила своей роли желанного образца. Если в иерархии военной силы и власти Польша стояла в то время ниже России, то в культурной иерархии находилась, наоборот, на более высокой ступени. Те споры, которые были вызваны этой инверсией, указывают, однако, на ожесточенную конкуренцию между различными проектами модерности, сосуществовавшими в Привислинском крае. В эпоху fin de siècle [фр., буквально «конец века». – Примеч. ред.] среди государственных чиновников и российской общественности оживленно дебатировался вопрос о том, кто обладает суверенным правом на интерпретацию воображаемого «единого пути» европейского прогресса. В частности, спор с польскими концепциями латинской Европы укреплял позиции тех, кто выступал за собственный, российский цивилизационный проект и за то, чтобы в новом веке Россия пошла своим путем развития. Некоторые из представителей этого лагеря открыто заявляли о своем «антимодернизме», многие разделяли смутное недовольство по поводу неоднозначности модерных форм жизни и моделей общества. Все эти проекты были также выражением большого разнообразия концепций модерности, существовавшего в то время19.
Динамическая природа периферии проявлялась и в других сферах. Так, эскалация насильственных практик, характерная для последних лет существования царизма, началась именно в периферийных районах Российской империи. Как и в других крупных европейских державах, сначала вдали от центра возникали очаги, где насилие достигало экстремального уровня, и интенсивность кровавых вооруженных столкновений там опосредованно повышала средний уровень насилия по всей стране20. В Российской империи именно революционные группы стали прибегать к массовым убийствам в форме террористических актов. Труп полицейского на обочине дороги и губернатор, убитый в собственной карете, были знаками асимметричности методов ведения войны и революционных действий. В этом отношении периферия империи тоже оказалась областью особо интенсивного насилия. Достаточно часто своими действиями противоборствующие стороны только подогревали реакции друг друга, так что на перифериях государства начинали раскручиваться спирали насилия. Такая эскалация будет рассмотрена в книге на примере революции 1905 года в Привислинском крае. Следует упомянуть еще одну концептуальную рамку. Несмотря на всю критику, высказываемую в науке по поводу строгого противопоставления центра и провинции, понятие колонии до сих пор служит для описания заморских владений европейских империй. Применительно к Царству Польскому этот термин вводит в заблуждение. Пускай доминирование петербургского аппарата власти над местным и сегрегация имперской управленческой элиты указывают именно в таком направлении, все же есть некоторые доводы против того, чтобы называть Привислинский край колонией, а Варшаву – колониальным городом. Во-первых, слово «колония» не играло сколько-нибудь важной роли в самоописании имперских акторов. Ибо, несмотря на то что Российская империя де-факто создала на своих перифериях множество зон с особыми правовыми режимами, претензия самодержца на абсолютность и всеохватность власти препятствовала формированию под протекторатом России областей с неодинаковой степенью зависимости от центра: в самопонимании самодержавия все территории империи были подчинены правителю в равной мере21. Эта концепция имперской интеграции имела далекоидущие последствия для проникновения государства в жизнь периферий. Ведь насколько слабы были административные структуры из‐за нехватки ресурсов и персонала, настолько же неоспоримым было притязание центра на единство империи как государственного образования. В период Великих реформ, если не раньше, Петербург начал активно бороться против особого статуса провинций и добиваться унификации администрации и права во всей империи. Этот унификационный проект охватывал и Царство Польское. Помимо прочего, он показал, что, с точки зрения центра, Привислинский край – это окраинная провинция империи, а не иностранная, хоть и зависимая территория. вернутьсяСм., в частности: Bhabha H. K. Die Verortung der Kultur. Tübingen, 2000. S. 5. вернутьсяСм., в частности: Eckert A. Kolonialismus, Moderne und koloniale Moderne in Afrika // Baberowski J., Kaelble H., Schriewer J. (Hg.). Selbstbilder und Fremdbilder. Repräsentationen sozialer Ordnungen im Wandel. Frankfurt am Main, 2008. S. 53–66. вернутьсяСм., например: Binder H. Galizien in Wien. Parteien, Wahlen, Fraktionen und Abgeordnete im Übergang zur Massenpolitik. Wien, 2005; Buchen T., Rolf M. (Hg.). Eliten im Vielvölkerreich. Imperiale Biographien in Russland und Österreich-Ungarn (1850–1918) // Elites and Empire. Imperial Biographies in Russia and Austria-Hungary (1850–1918). Berlin, 2015; Maner H.-C. (Hg.). Grenzregionen der Habsburgermonarchie im 18. und 19. Jahrhundert. Ihre Bedeutung und Funktion aus der Perspektive Wiens. Münster, 2005. вернутьсяПо поводу постулата о многообразии модерности см. прежде всего: Eisenstadt S. N. Die Vielfalt der Moderne. Weilerswist, 2000. вернутьсяСм., в частности: Baberowski J. Diktaturen der Eindeutigkeit. Ambivalenz und Gewalt im Zarenreich und in der frühen Sowjetunion // Baberowski J. (Hg.). Moderne Zeiten? Krieg, Revolution und Gewalt im 20. Jahrhundert. Göttingen, 2006. S. 37–59, прежде всего S. 47–49; Holquist P. Violent Russia, Deadly Marxism? Russia in the Epoch of Violence, 1905–1921 // Kritika. Explorations in Russian and Eurasian History. 2003. Vol. 4. No. 3. P. 627–652, прежде всего p. 634–636. вернутьсяНа отсутствие дискурса о «колониях» в Российской империи недавно еще раз указал Майкл Ходарковский. См.: Khodarkovsky M. M. Between Europe and Asia. Russia’s State Colonialism in Comparative Perspective, 1550s–1900s // Canadian-American Slavic Studies. 2018. Vol. 52. No. 1. P. 1–29. Схожие аргументы выдвигаются в статье: Sunderland W. Empire Without Imperialism? Ambiguities of Colonization in Tsarist Russia // Ab Imperio. 2000. No. 2. P. 101–114. Призыв серьезно относиться к «языкам самоописания» империи и ее акторов содержится в работе: Герасимов И. В., Глебов С. В., Каплуновский А. П., Могильнер М. Б., Семенов A. M. В поисках новой имперской истории // Они же (ред.). Новая имперская история постсоветского пространства. С. 7–32. См. также: Dolbilov M. Loyalty and Emotion in Nineteenth-Century Russian Imperial Politics // Osterkamp J., Schulze Wessel M. (eds). Exploring Loyalty. Göttingen, 2017. P. 17–44; Gerasimov I. V., Glebov S. V., Kaplunovskij A. P., Mogil’ner M. B., Semyonov A. M. In Search of New Imperial History // Ab Imperio. 2005. No. 1. P. 33–56; Герасимов И. В., Глебов С. В., Каплуновский А. П., Могильнер М. Б., Семенов A. M. Языки самоописания империи и нации как исследовательская проблема и политическая дилемма // Там же. С. 1–12; Gerasimov I., Glebov S., Kusber J., Mogilner M., Semyonov A. New Imperial History and the Challenges of Empire // Gerasimov I., Kusber J., Semyonov A. (eds). Empire Speaks Out. P. 3–32; Миллер A. (ред.). «Понятия о России». K исторической семантике имперского периода. M., 2012; Sdvižkov D. ИмпериЯ / «Ich» und das Imperium. Das Kaiserreich und die russische Autobiographik, 1830–1860 // Aust M., Schenk F. B. (Hg.). Imperial Subjects. Autobiographische Praxis in den Vielvölkerreichen der Romanovs, Habsburger und Osmanen im 19. und frühen 20. Jahrhundert. Köln, 2015. S. 113–134. Важны также сборники: Berger S., Miller A. (eds). Nationalizing Empires. Budapest, 2015. P. 1–30; Burbank J., Ransel D. L. (eds). Imperial Russia. New Histories for the Empire. Bloomington, 1998; Chulos C. J., Remy J. (eds). Imperial and National Identities in Pre-Revolutionary, Soviet, and Post-Soviet Russia. Helsinki, 2002; Evtuhov C., Gasparov B., Ospovat A., Hagen M. von (eds). Kazan, Moscow, St. Petersburg: Multiple Faces of the Russian Empire. M., 1997; Geraci R. P., Khodarkovsky M. (eds). Of Religion and Empire. Missions, Conversion, and Tolerance in Tsarist Russia. Ithaca, 2001; Hosking G. Russia. People and Empire, 1552–1917. Cambridge (Mass.), 1997; Карпачев М., Долбилов М., Минаков А. (ред.). Российская империя: стратегия стабилизации и опыты обновления. Воронеж, 2004; Кром M. M. (ред.). Новая политическая история: Сборник научных работ. СПб., 2004; Miller A., Rieber A. J. (eds). Imperial Rule. Budapest, 2004; Miller A. The Romanov Empire and Nationalism. См. также историографические обзоры: Sabirova A. Становление проблематики имперских и национальных исследований в современной российской научной периодике // Герасимов И. В., Глебов С. В., Каплуновский А. П., Могильнер М. Б., Семенов A. M. (ред.). Новая имперская история постсоветского пространства. С. 575–598; Семенов A. M. Англо-американские исследования по истории Российской империи и СССР // Там же. С. 613–628. |