XII 19. В детстве моем, которое внушало меньше опасностей, чем юность, я не любил занятий и терпеть не мог, чтобы меня к ним принуждали; меня тем не менее принуждали, и это было хорошо для меня, но сам я делал нехорошо; если бы меня не заставляли, я бы не учился. Никто ничего не делает хорошо, если это против воли, даже если человек делает что-то хорошее. И те, кто принуждали меня, поступали нехорошо, а хорошо это оказалось для меня по Твоей воле, Господи. Они ведь только и думали, чтобы я приложил то, чему меня заставляли учиться, к насыщению ненасытной жажды нищего богатства и позорной славы. Ты же, «у Которого сочтены волосы наши»[41], пользовался, на пользу мою, заблуждением всех настаивавших, чтобы я учился, а моим собственным – неохотой к учению, Ты пользовался для наказания моего, которого я вполне заслуживал, я, маленький мальчик и великий грешник. Так через поступавших нехорошо Ты благодетельствовал мне и за мои собственные грехи справедливо воздавал мне. Ты повелел ведь – и так и есть – чтобы всякая неупорядоченная душа сама в себе несла свое наказание[42]. XIII 20. В чем, однако, была причина, что я ненавидел греческий, которым меня пичкали с раннего детства? Это и теперь мне не вполне понятно. Латынь я очень любил, только не то, чему учат в начальных школах, а уроки так называемых грамматиков[43]. Первоначальное обучение чтению, письму и счету казалось мне таким же тягостным и мучительным, как весь греческий[44]. Откуда это, как не от греха и житейской суетности, ибо «я был плотью и дыханием, скитающимся и не возвращающимся»[45]. Это первоначальное обучение, давшее мне в конце концов возможность и читать написанное и самому писать, что вздумается, было, конечно, лучше и надежнее тех уроков, на которых меня заставляли заучивать блуждания какого-то Энея[46], забывая о своих собственных; плакать над умершей Дидоной, покончившей с собой от любви, – и это в то время, когда я не проливал, несчастный, слез над собою самим, умирая среди этих занятий для Тебя, Господи, Жизнь моя. 21. Что может быть жалостнее жалкого, который не жалеет себя и оплакивает Дидону, умершую от любви к Энею, и не оплакивает себя, умирающего потому, что нет в нем любви к Тебе, Господи, Свет, освещающий сердце мое; Хлеб для уст души моей, Сила, оплодотворяющая разум мой и лоно мысли моей. Я не любил Тебя, я изменял Тебе, и клики одобрения звенели вокруг изменника. Дружба с этим миром – измена Тебе[47]: ее приветствуют и одобряют, чтобы человек стыдился, если он ведет себя не так, как все. И я не плакал об этом, а плакал о Дидоне, «угасшей, проследовавшей к последнему пределу»[48] – я, следовавший сам за последними созданиями Твоими[49], покинувший Тебя, я, земля, идущая в землю. И я загрустил бы, если бы мне запретили это чтение, потому что не мог бы читать книгу, над которой грустил. И эти глупости считаются более почтенным и высоким образованием, чем обучение чтению и письму. 22. Господи, да воскликнет сейчас в душе моей и да скажет мне правда Твоя: «Это не так, это не так». Гораздо выше, конечно, простая грамота. Я готов скорее позабыть о блужданиях Энея и обо всем прочем в том же роде, чем разучиться читать и писать. Над входом в школы грамматиков свисают полотнища, но это не знак тайны, внушающей уважение; это прикрытие заблуждения[50]. Да не поднимают против меня крика те, кого я уже не боюсь, исповедуясь Тебе, Боже мой, в том, чего хочет душа моя: я успокаиваюсь осуждением злых путей своих, дабы возлюбить благие пути Твои. Да не поднимают против меня крика продавцы и покупатели литературной премудрости; ведь если я предложу им вопрос, правду ли говорит поэт, что Эней когда-то прибыл в Карфаген, то менее образованные скажут, что они не знают, а те, кто пообразованнее, определенно ответят, что это неправда. Если же я спрошу, из каких букв состоит имя «Эней», то все, выучившиеся грамоте, ответят мне правильно, в соответствии с тем уговором, по которому людям заблагорассудилось установить смысл этих знаков[51]. И если я спрошу, от чего у них в жизни произойдёт больше затруднений: от того ли, что они позабудут грамоту, или от того, что позабудут эти поэтические вымыслы, то разве не очевидно, как ответит человек, находящийся в здравом уме? Я грешил, следовательно, мальчиком, предпочитая пустые россказни полезным урокам, вернее сказать, ненавидя одни и любя другие. Один да один – два; два да два – четыре; мне ненавистно было тянуть эту песню[52] и сладостно было суетное зрелище: деревянный конь, полный вооруженных, пожар Трои и «тень Креусы самой»[53].
XIV 23. Почему же ненавидел я греческую литературу, которая полна таких рассказов? Гомер ведь умеет искусно сплетать такие басни; в своей суетности он так сладостен, и тем не менее мне, мальчику, он был горек. Я думаю, что таким же для греческих мальчиков оказывается и Вергилий, если их заставляют изучать его так же, как меня Гомера. Трудности, очевидно обычные трудности при изучении чужого языка, окропили, словно желчью, всю прелесть греческих баснословий. Я не знал ведь еще ни одного слова по-гречески, а на меня налегали, чтобы я выучил его, не давая ни отдыха, ни сроку и пугая жестокими наказаниями. Было время, когда я, малюткой, не знал ни одного слова по-латыни, но я выучился ей на слух, безо всякого страха и мучений, от кормилиц, шутивших и игравших со мной, среди ласковой речи, веселья и смеха. Я выучился ей без тягостного и мучительного принуждения, ибо сердце мое понуждало рожать зачатое, а родить было невозможно[54], не выучи я, не за уроками, а в разговоре, тех слов, которыми я передавал слуху других то, что думал. Отсюда явствует, что для изучения языка гораздо важнее свободная любознательность, чем грозная необходимость[55]. Течению первой ставит плотину вторая – по законам Твоим, Господи, по законам Твоим, управляющим и учительской линейкой и искушениями праведников, – по законам, которыми властно определено литься спасительной горечи, призывающей нас обратно к Тебе от ядовитой сладости, заставившей отойти от Тебя. XV 24. Услыши, Господи, молитву мою, да не ослабнет душа моя под началом Твоим, да не ослабну я, свидетельствуя пред Тобою о милосердии Твоем, исхитившем меня от всех злых путей моих; стань для меня сладостнее всех соблазнов[56], увлекавших меня; да возлюблю Тебя всеми силами, прильну к руке Твоей всем сердцем своим; избавь меня от всякого искушения до конца дней моих. Вот, Господи, Ты Царь мой и Бог мой, и да служит Тебе всё доброе, чему я выучился мальчиком, да служит Тебе и слово мое, и писание, и чтение, и счет. Когда я занимался суетной наукой, Ты взял меня под свое начало и отпустил мне грех моего увлечения этой суетой. Я ведь выучил и там много полезных слов, хотя им можно было научиться, занимаясь предметами и не суетными: вот верный путь, по которому должны бы идти дети. XVI 25. Горе тебе, людской обычай, подхватывающий нас потоком своим! Кто воспротивится тебе? Когда же ты иссохнешь?[57] Доколе будешь уносить сынов Евы в огромное и страшное море, которое с трудом переплывают и взошедшие на корабль?[58] Разве не читал я, увлекаемый этим потоком, о Юпитере, и гремящем и прелюбодействующем? Это невозможно одновременно, но так написано, чтобы изобразить, как настоящее, прелюбодеяние, совершаемое под грохот мнимого грома – сводника[59]. вернутьсяЭто любимая мысль Бл. Августина: наказание никогда не является произвольным и наложенным свыше; оно имманентно вине и вытекает из нее. вернутьсяЗаконченное образование во всем римском мире получали лица, прошедшие три школы: начальную, где обучались чтению, письму и счету; грамматическую, где занимались, главным образом, чтением и толкованием поэтов и прозаиков, введенных в канон школьного обучения, и риторскую, в которой юноша готовился к ораторской карьере. Подробнее см.: Сергеенко М. Е. Жизнь Древнего Рима. М.; Л., 1964, с. 169–191. вернутьсяО том, знал ли Бл. Августин греческий, спорят до сих пор. Сам он говорил о себе, что он его почти не знает (Против Петилиана, 2, 38, 91). Вряд ли это верно. Начиная с грамматической школы, обучение было двуязычным, и Августин, мальчик способный, вынес из школы такой запас знаний, который послужил для него фундаментом для занятий по сравнению латинской Библии с греческим оригиналом (перевод 70 толковников). Греческий, однако, всегда оставался для него языком чуждым, как чужда была и эллинская культура: греческих классиков он не читал вовсе, из языческих философов и Отцов Восточной Церкви знал только то, что было переведено на латынь. См. H. Marrou. S. Augustin et l’augustinisme, Paris, 1956, р. 27–46 и P. Courcelle. Les lettres grecques… р. 137–209. вернутьсяЭней – главный герой Вергилиевой «Энеиды», национальной поэмы, на которой воспитывалось все римское юношество, языческое и христианское. Эней, сын Афродиты (Венеры), родственник Приама, царя Трои, один из доблестнейших троянских героев. Когда греки хитростью овладели Троей и зажгли ее, Эней бежит из города, собрав вокруг себя уцелевших троянцев. Начинаются его скитания по морю; буря забрасывает его в Карфаген, где он радушно принят царицей Дидоной. Она полюбила Энея; по отъезде его покончила с собой. вернутьсяСр.: Иак. 4:4: «Прелюбодеи, не знаете ли, что дружба с миром есть вражда против Бога?» вернутьсяExtrema secutam («следовать к последнему пределу») – sequens extrema («следовавший за последними созданиями»): связь чисто словесная. вернутьсяУчителя часто устраивали школы под портиками форума и отделяли их от остальной площади занавесом. Такая школа как раз изображена на одной помпейской фреске. Бл. Августин иронически намекает на занавеси, которыми в храмах завешивали целлу, где стояли изображения особо чтимых богов. вернутьсяБл. Августин имеет в виду знаки, принятые для обозначения букв. вернутьсяГреки, безуспешно просидев под Троей десять лет, решили взять ее хитростью. Сделав вид, что они отплывают на родину, они оставили перед городом огромного деревянного коня, в середину которого спрятались храбрейшие греческие герои. Обманутые троянцы втащили коня в город; спрятавшиеся в нем греки открыли ворота своим: в ту же ночь Троя сгорела. Креуса – жена Энея. – «Энеида», II, 772. вернутьсяА. Сизоо предложил читать вм. id quod non essent («что было невозможно») – ea nata non essent («что не было бы рожденным») – конъектура убедительная, потому что Бл. Августин пользуется здесь метафорой зачатия и рождения (Mnemosyne, 1947, р. 141–142). вернутьсяПедагогические советы Бл. Августина замечательны наблюдательностью и пониманием детской и юношеской психологии. Из диалогов, которые представляют Бл. Августина в беседе с его учениками («Об учителе»), видно, что он стремился пробудить в них «свободную любознательность». вернуться«Любовь к временному можно изгнать, только почувствовав сладость вечного» (Бл. Августин. «О музыке», 6, 16, 52). вернутьсяСтрастность этого негодования понятна. Языческое образование, крепко утвердившееся в школе, оставляло неизгладимый след и в мыслях, и в воображении, и в сердце христианского юношества. вернутьсяВ подлиннике lignum: «бревно» – метонимическое обозначение корабля; «море» – обычная метафора, обозначающая жизнь, «житейское море»; корабль, на котором переплывают это море, означает Церковь и Крест Христов. Лучший комментарий к этому месту Бл. Августин дает в Толк. на Иоанна, 2, 4: «Почему Он был распят? потому что для тебя необходимо это дерево (lignum) Его уничижения. В своей гордости ты страшился Его, и тебя далеко унесло от родной земли. Волнами мирскими смыло дорогу туда; только на этом корабле (lignum) сможешь вернуться ты домой. Он сам стал дорогой, но она лежит через море, пройти сам пешком по морю ты не можешь, тебя перенесет корабль, перенесет „Дерево“ (Крест); верь в Распятие и ты сможешь вернуться». вернутьсяБл. Августин намекает на какой-то современный ему фарс. |