23. Что же касается Гиерия, то он принадлежал к тому типу ораторов, который мне так нравился, что мне самому хотелось быть одним из них. Я заблуждался в гордости своей, «был носим всяким ветром»[217], и совершенно скрыто от меня было руководство Твое. И откуда мне знать и как с уверенностью исповедать Тебе, что я больше любил его за любовь и похвалы, чем за те занятия, за которые его хвалили? Если бы те же самые люди не хвалили, а бранили его и рассказывали о нем то же самое, но с бранью и презрением, я не воспламенился бы любовью к нему, хотя ни занятия его, ни он сам не стали бы другим: другими были бы только чувства рассказчиков.
Вот куда брошена немощная душа, не прилепившаяся еще к крепкой истине. Ее несет и кружит, бросает туда и сюда, смотря по тому, куда дует вихрь слов и мнений. Они заслоняют ей свет, и она не видит истины. Она же вот – перед нами.
Для меня тогда было очень важно, чтобы моя книга и мои труды стали известны этому человеку. Его одобрение заставило бы меня загореться еще большим усердием; его неодобрение ранило бы мое суетное, не имевшее в Тебе опоры сердце. И, однако, я с любовью охотно переворачивал перед своим умственным взором вопрос о прекрасном и соответственном, о чем писал ему, и приходил в восторг от своей работы, не нуждаясь ни в чьих похвалах.
XV
24. Я не видел, однако, стержня в великом деле, в искусстве Твоем, Всемогущий, «Который один творишь чудеса»[218]. Душа моя странствовала среди телесных образов: «прекрасное», являющееся таковым само по себе, и «соответственное», хорошо согласующееся с другим предметом, я определял и различал, пользуясь доказательствами и примерами из мира физического.
Потом я обратился к природе души, но ложные понятия, бывшие у меня о мире духовном, мешали мне видеть истину. Во всей силе своей стояла истина у меня перед глазами, а я отвращал свой издерганный ум от бестелесного к линиям, краскам и крупным величинам. И так как я не мог увидеть это в душе, я думал, что не могу видеть и свою душу. Я любил согласие, порождаемое добродетелью, и ненавидел раздор, порождаемый порочностью. В первой я увидел единство, во второй – разделенность. Это единство представлялось мне как совместность разума, истины и высшего блага; разделенность – как некая неразумная жизнь и высшее зло. Я, несчастный, считал, что оно не только субстанция, но что это вообще некая жизнь, только не от Тебя исходящая, Господи, от Которого всё. Единство я назвал монадой, как некий разум, не имеющий пола, а разделенность – диадой: это гнев в преступлениях и похоть в пороках[219]. Сам я не понимал, что говорю. Я не знал и не усвоил себе, что зло вовсе не есть субстанция и что наш разум не представляет собой высшего и неизменного блага.
25. Преступление есть порочное движение души, побуждающее к действию, в котором душа и утверждает себя дерзостно и взбаламученно. Разврат есть необузданное желание, жадное к плотским радостям. Если разумная душа сама порочна, то жизнь пятнают заблуждения и ложные понятия. Как раз такая и была у меня тогда, и я не знал, что ее надо просветить другим светом, чтобы приобщить к истине, потому что в ней самой нет истины. Ибо «Ты зажжешь светильник мой, Господи, Боже мой, Ты просветишь тьму мою; и от полноты Твоей получим мы всё. Ты свет истинный, освещающий всякого человека, приходящего в этот мир, ибо у Тебя нет изменения и ни тени перемены»[220].
26. Я порывался к Тебе и был отбрасываем назад, да отведаю вкуса смерти, потому что «Ты противишься гордым»[221].
А разве не великая гордость притязать по удивительному безумию, что по природе своей я то же самое, что и Ты?[222] Подверженный изменению и ясно видя это из того, что я очень хотел быть мудрым, дабы стать лучше, я предпочел, однако, считать Тебя подверженным изменению, чем признать, что я не то же самое, что и Ты. Потому я и был отталкиваем назад, и Ты пригибал мою кичливую выю[223]. Я носился со своими телесными образами; я, плоть, обвинял плоть, и «бродячий дух»[224], я не повернулся к Тебе; бродя, я бродил среди несуществующего ни в Тебе, ни во мне, ни в теле: тут не было подлинных Твоих созданий, а были одни мои пустые мечтания. И я спрашивал у малых верных детей Твоих, моих сограждан, из среды которых я, сам того не зная, был изгнан, я спрашивал их, нелепый болтун: «Почему же заблуждается душа, которую создал Бог?» Я не хотел, чтобы меня спросили: «Почему же заблуждается Бог?» И я силился доказать, что скорее Ты в своей неизменной сущности вынужден впасть в заблуждение; чем признаться, что я подверженный изменению, добровольно сбиваюсь с пути и в наказание за это впадаю в заблуждение[225].
27. Мне было, пожалуй, лет двадцать шесть – двадцать семь, когда я закончил эти свитки, развертывая перед собой свои выдумки – эти материальные образы, оглушавшие уши моего сердца. Я настораживал их, сладостная Истина, чтобы услышать мелодию Твою, звучавшую глубоко внутри меня. Я думал о «прекрасном и соответственном», хотел встать на ноги и услышать Тебя, «радостью обрадоваться, слыша голос жениха»[226] и не мог: мое заблуждение громко звало меня и увлекало наружу; под тяжестью гордости своей падал я вниз. «Ты не давал слуху моему радости и веселия», и не «ликовали кости мои», потому что «не были сокрушены»[227].
XVI
28. И какая польза для меня была в том, что лет двадцати от роду, когда мне в руки попало одно произведение Аристотеля под заглавием «Десять категорий»[228] (карфагенский ритор, мой учитель, и другие люди, считавшиеся учеными, раздуваясь от гордости, трещали о нем, и, слыша это название, я только и мечтал об этой книге, как о чем-то великом и божественном), я оказался единственным, прочитавшим и понявшим ее? Когда я беседовал по поводу этих категорий с людьми, которые говорили, что они с трудом их поняли и то лишь с помощью ученых наставников, объяснявших их не только словесно, но и с помощью многочисленных рисунков на песке, то оказалось, что они могут сказать мне о них только то, что я, при своем одиноком чтении, узнал у себя самого. По-моему, книга эта совершенно ясно толковала о субстанциях и их признаках: например, человек – это качество; сколько в нем футов роста – это количество; его отношение к другим: например, чей он брат; место, где он находится; время, когда родился; его положение: стоит или сидит; что имеет: обувь или вооружение; что делает или что терпит. Под эти девять категорий, для которых я привел примеры, и под самую категорию субстанции подойдет бесконечное число явлений.
29. Какая была мне от этого польза? А вред был. Считая, что вообще всё существующее охвачено этими десятью категориями, я пытался и Тебя, Господи, дивно простого и не подверженного перемене, рассматривать как субъект Твоего величия или красоты[229], как будто они были сопряжены с Тобой, как с субъектом, т. е. как с телом, тогда как Твое величие и Твоя красота это Ты сам. Тело же не является великим или прекрасным потому, что оно тело: меньшее или менее красивое, оно все равно остается телом.
Ложью были мои мысли и о Тебе, а не истиной: жалкий вымысел мой, не блаженная крепость Твоя. Ибо Ты повелел, и так и стало со мной: земля «начала рожать мне терния и волчцы»[230], и с трудом получал я хлеб свой.