Литмир - Электронная Библиотека

А когда вернется? Неведомо!

Глава шестая

Встреча на постоялом дворе

Несколько дней стояла невыносимая духота, все вокруг, чудилось, завешено блекло-желтой пыльной завесою, но после утренней грозы воздух освежился, жухлая трава позеленела, каждый древесный лист влаге радовался – так и блестел! – и цветы засияли по обочинам, а прежде их даже видно не было. Однако мало кто из сидевших в тарантасе, который тащился от Владимира до Москвы, радовался воцарившейся вокруг красоте, потому что дорога, прежде хоть пыльная, но плотно убитая колесами и копытами, теперь превратилась в почти непролазное болото. Еле выбравшись из вязких муромских песков, попали в глинистые разливы, и лошади тащили тарантас графини Стрешневой уже из последних сил, а кучер Серёнька не единожды уныло возмущался, дескать, трое суток, никак не меньше, придется конягам передышки давать на ближнем съезжем дворе, иначе не стронутся они с места, и неведомо вообще, дотянут ли до этого двора. Ныл он до тех пор, пока графине это не надоело и она не послала горничную свою Агафью сказать Серёньке, что ежели он не прекратит, то она, графиня, наймет в первой же деревне вольного ямщика с его лошадьми, которых и впрягут в тарантас, а Серёньку оставит, и тогда ему придется одному гнать трех графских лошадей в Стрешневку – и пусть как хочет, так и исхитряется.

Кучер немедля онемел, и Агафья с довольным видом – справно волю госпожи исполнила! – снова забралась в тарантас, где заняла свое место на одном из тюфяков, разбросанных по днищу повозки, чтобы путешественницам легче было дорогу переносить.

Сам тарантас представлял собой что-то вроде большой парусиновой корзины, укрепленной на двух поперечных осях, снабженных громадными колесами, отчего «корзина» эта непомерно возвышалась над землей, и выбраться из нее, а также в нее взобраться было непросто. Зато тарантас не полз брюхом по земле, не собирал на себя грязищу! По углам, к особым петлям, пришитым к стенам, были привязаны дорожные мешки и узлы с припасом, а также самовар, чайник и ведро, а все остальное место занимали тюфяки, перины и подушки, ибо иначе как лежа путешествовать в этом сооружении было невозможно.

– В карете сидеть – это если в Москве с улицы на улицу переехать, – объяснила Агафья, еще когда показывала Антонине внутренность тарантаса. – А в долгом пути не выдержать сидючи, тут уж лучше лечь да лежать всю дорогу. И тряски никакой, и косточки не болят.

Эти речения, однако, Антонине в одно ухо влетели, а в другое вылетели. В первые дни путешествия она едва-едва находила в себе силы, чтобы произносить какие-то обязательные слова и совершать обязательные действия. Агафья и сама графиня подсказывали ей, где сесть, как лечь поудобнее, куда идти, чего поесть на привале или в избе станционного смотрителя. Антонина находилась словно во сне… в страшном сне!

Ах, как было бы хорошо, если бы и в самом деле все ей приснилось, начиная с внезапной встречи с цыганами в лесу – и кончая отъездом из Арзамаса! И смерти деда и Дорофеи приснились бы, и ночной рассказ Флорики, и утреннее явление под окошком Петрухи Кулагина с припорошенным пылью вадским попиком Феофилактом за спиной, а самое главное и самое страшное – последовавший затем разговор с отцом Иннокентием…

Сначала Антонина надеялась на него и почти не сомневалась, что Кулагина с Феофилактом удастся посрамить. Лишь только вадский попик обмолвился о том, что узнал от умирающей Ольги Андреевны Кулагиной, как отец Иннокентий обрушился на него всей мощью своего громогласия и внушительной осанки, грозя предать анафеме за то, что выдал тайну исповеди, и какой – предсмертной! Феофилакт от этого крика до того приужахнулся, что Антонина непременно пожалела бы его, кабы не была так зла.

Однако Петрухе все эти угрозы были как с гуся вода, и мало того – лишь прибавили ему еще задору, потому что, нимало не смутившись, он заявил, что тайну предсмертной исповеди выдавать, конечно, негоже, но разве не хуже этого настоятелю церкви делать подложные записи в крестильной книге по просьбе своего старинного приятеля и исправного жертвователя на храмовые нужды? И не следует ли эти его жертвования расценивать как мздоимства ради покрытия темных, противозаконных делишек?

При этих словах Антонина жадно уставилась на отца Иннокентия в надежде, что он немедленно проклянет клеветника. И тот был, конечно, к этому уже готов, судя по тому, как покраснел от ярости… Однако Петрухе Кулагину, по всему видно, сам черт был не брат, и он с прежней запальчивостью выкрикнул, что ежели отец Иннокентий покажет ему запись о венчании девицы Глафиры Гавриловой и военного человека Федора Коршунова (а коли такая запись может быть найдена только в Нижнем Новгороде, то хоть побожится в том, что видел ее своими глазами) – ежели, стало быть, отец Иннокентий так поступит, то он, Петруха, сам себя анафеме предаст, со стыдом в обратный путь потащится, к Антонине Коршуновой приставать ни с какими поношениями не станет… Да хоть бы и в монастырь по своей воле пострижется!

– Больно нужен ты в монастыре! – едко бросила Антонина, не сомневаясь, что сейчас оскорбленный отец Иннокентий вскинет десницу, широко перекрестится и ничтоже сумняшеся даст требуемую клятву, – однако тот руки не поднимал, креста на себя не накладывал, а сделался челом бледен и как бы ни жив ни мертв, а потом вдруг рухнул на колени и пробормотал:

– Прости, Тонюшка, страдалица моя… не зря же крестили тебя в день Антонины Никейской, мученицы! Прости, Федор Андреевич, друг покойный, незабвенный! Как на свете все превратно, особливо грех ради наших, то и меня искушение настигло. Аз есмь грешник лукав и жаден! Виновен я! Виновен в сказанном!

Петруха захохотал, глядя на коленопреклоненного отца Иннокентия, который, смахнув скуфейку[18], ожесточенно рвал остатки волос и посыпал голову пылью.

– Вот так-то, сеструха-воструха, – торжествующе воскликнул Кулагин, и этого Антонина уже не могла снести! Она бросилась на пришлеца, намереваясь выцарапать глаза, однако Кулагин оказался куда проворней: перехватил ее на бегу и отшвырнул от себя с такой силой, что девушка не удержалась на ногах и грянулась навзничь, да так сильно, что дыхание зашлось.

Она услышала, как жалобно причитает отец Иннокентий, но его робкий лепет заглушает торжествующий хохот Петрухи да Феофилактово подхихикивание, а потом до нее донесся возмущенный женский голос:

– А ну, прекратите мучительствовать, палачи позорные! Дед ее за свой грех и так смертью наказан, девка осталась без всякой помощи и защиты, кроме единого Бога, отца сирых и судии немилостивых, а вы злорадствуете?! Ты, уродец рыжий, дорвался до богатства, выскочка поганый, так и беги, хватай ручищами загребущими, но девку не мучь! Пошли все вон отсюда! Вон пошли!

Антонина почувствовала, как ее поднимают сильные, но ласковые руки, а потом в ее помутившиеся глаза заглянули ясные глаза графини Стрешневой и раздался ласковый голос:

– Встань, девочка моя, не дай этим злодеям насладиться твоим горем!

– Ваше сиятельство, – с трудом пошевелила Антонина онемевшими губами, – так значит, это правда?! Про мою матушку… про отца погибшего… и я никакая не Коршунова? Неужели правда?!

Глаза графини Елизаветы Львовна наполнились слезами, и голос ее понизился до шепота:

– Правда, дитя мое, к несчастью, это правда!

– Почему мне… почему мне не сказали раньше?! – простонала Антонина, едва дыша от ненависти к Петрухе Кулагину, к пыльному попику Феофилакту, к отцу Иннокентию, враз потерявшему всю свою важность, да заодно и к графине Стрешневой, которая смотрела на нее с такой жалостью… От этой жалости Антонине стало даже хуже, чем от оскорблений Петрухи, дыханье сперло в груди, она бессильно зашарила руками по сорочке, пытаясь ее разорвать, чтобы дать воздуху путь, но не смогла – лишилась сознания.

вернуться

18

Скуфья – маленькая суконная шапочка, головной убор священника, менее торжественный, чем камилавка (церковн.).

8
{"b":"678290","o":1}