Потом Антонина узнала, что пробыла без памяти до утра, да и очнувшись вынуждена была оставаться в постели еще несколько дней. За это время произошло немало событий: напуганные графиней Стрешневой Петруха Кулагин и его прихвостень Феофилакт подняли бесчувственную девушку, перенесли ее в дом близ Троицкой церкви, где жили тетушки графини, и уложили в постель. Елизавета Львовна немедленно распорядилась о похоронах Андрея Федоровича, который был с почетом погребен на семейном участке Гавриловых. В парадных комнатах уваровского дома, за щедро накрытым столом, множество горожан поминало купца Гаврилова, а немедленно после поминок из Арзамаса выехал запряженный тройкою тарантас графини, в котором находились сама Елизавета Львовна, горничная Агафья и едва пришедшая в себя Антонина. Графиня Стрешнева спросила ее, хочет ли она проводить деда в последний путь, однако та качнула головой и сказалась немощной. Антонина лишь напомнила, что хотела похоронить Дорофею поближе к Гавриловым (эта просьба была исполнена), – и замкнулась в молчании.
Девушка никак не могла смириться с обманом, в котором прожила жизнь. Оказывается, все имущество Гавриловых и в самом деле было завещано не ей, а Петру Кулагину. Ольга, сестра Федора Андреевича заставила его сделать это, иначе грозила открыть правду о происхождении Антонины всему честному народу. Отец Иннокентий и впрямь согласился сделать фальшивую крестильную запись не только ради старинной дружбы с Андреем Федоровичем, но и ради тех щедрых пожертвований, которые посулил ему купец. А графиня Стрешнева, покровительница Антонины, обо всех этих хитростях знала… но из жалости к семье Гавриловых и из старинной дружбы с Глашенькой согласилась скрывать правду. Каждый лгал, и хоть это была ложь во спасение, ради блага Антонины, но всем известно, куда вымощена дорога этими самыми благими намерениями!
Ах, как было бы хорошо, если бы все это и в самом деле ей приснилось! Однако сейчас Антонина оказалась в аду размышлений, которые раньше никогда не посещали ее голову, в аду чувств, которые раньше никогда не терзали ее душу. Во время дороги, которая была удручающе длинна и неспешна (так ведь ехали, что, называется, «на долгих», то есть на своих лошадях и со своим кучером, не связываясь с дурными ямщиками и дурными коняшками ямских дворов[19], из-за неумеренной скорости которых сломал голову не один путешественник!), однообразна (лишь остановки на съезжих дворах прерывали ее), Антонина не мечтала о будущем, а только оглядывалась на прошлое. Сердце ее было переполнено обидой, и попытки графини Елизаветы Львовны хоть как-то выразить сочувствие, встречались ею безучастно и даже враждебно.
Это вызывало гнев Агафьи, и однажды горничная, беззаветно преданная графине Стрешневой, дала волю этому гневу.
Случилось это на небольшом постоялом дворе, когда Елизавета Львовна уже улеглась в комнатушке, отведенной для ночлега самых почетных приезжих. Отличалась эта комнатушка от прочих тем, что находилась во втором ярусе, а еще в ней стояла деревянная кровать. На эту кровать были уложены тюфяк и перина, принесенные из тарантаса. Такие же тюфяки и перины бросили на пол – для Агафьи и Антонины. В комнате же для прочих приезжающих, менее сановитых, лежали сенники, щедро набитые сушеной, еще летошней полынью – для отпугивания многочисленных блох. Впрочем, и в той комнате, где почивала графиня, по углам были развешаны метелки из свежей, уже в мае собранной, полыни; она же была заткнута во все щели кровати – с той же самой целью.
Антонина и Агафья внизу, в столовой комнате, увязывали в дорожные мешки провизию, оставшуюся от ужина (на еду, которую предложил хозяин, графиня и взглянуть не захотела: доедали свое, взятое из Арзамаса в таком изобилии, что еще на неделю пути хватило бы!), и Агафья едва слышно ворчала:
– Хватит нос задирать, вот что я тебе скажу! Кого ты из себя корчишь, девка? Чего губы дуешь с утра до ночи? Неужто лучше тебе было бы остаться в Арзамасе, где каждый в твою сторону плевать мог? Бездомная, без родни, без гроша… Да ведь матушка-графиня тебя спасла! Неужто ты не разумеешь этого?! Неужто совести у тебя никакой нет и нет рассудка?! За что графинюшку обижаешь? Гляди, вот она сама рассерчает да бросит тебя где-нибудь по пути! А еще хуже, в Стрешневку все же привезет да силком за любого крепостного замуж выдаст. Сама в крепь попадешь – тогда спохватишься, да поздно будет! Слышишь, что тебе говорят?
Антонина кивнула, да так и замерла с опущенной головой.
Показалось, будто Агафья выплеснула ей в лицо ведро ледяной воды. Девушка даже потерла щеки, словно пытаясь смахнуть с них капли! Она даже дыхание переводила с трудом!
– Ага, вижу, проняло тебя! – проворчала Агафья. – Ну так и запомни: будешь сильно много из себя корчить – вся искорчишься! Это ж капли разума не иметь, если с младых ногтей не усвоить, что всякий сверчок должен знать свой шесток! Иди да кинься в ножке матушке графине, благодари ее слезно за все ее милости и кайся в том, что сентябрем на нее так долго глядела. Скажи, горе, мол, разум помутило, оттого и забыла свое место. Так что иди, иди, моли о милости!
Антонина снова кивнула и побрела к лестнице, однако Агафья напрасно надеялась, что мысли и чувства девушки исполнились должного смирения.
Строптивый, страстный, бесстрашный норов не давал Антонине покоя.
Она должна каяться?! А графиня Стрешнева, которая покрывала ложь деда? Ложь отца Иннокентия? Она покаяться перед Антониной не должна?!
И все же Агафья права, во многом права… Миновали те времена, когда Антонина была внучкой честного купца Гаврилова, одной из богатейших невест Арзамаса. Теперь она никто! Низвергнута в прах! И ежели хочет из этого праха подняться, должна вести себя поумнее и похитрее, и коль ради этого придется в ногах у графини валяться, – ну что же, Антонина это сделает! А потом… поживем – увидим, что будет потом!
Она уже решилась было идти просить прощения и, поднявшись по лестнице, даже взялась за ручку двери, которая вела в комнатушку, где отдыхала графиня Елизавета Львовна, как со двора донесся скрип колес и топот копыт, потом послышались чьи-то голоса, раскатился сахарный говорок хозяина, который приветствовал новых гостей, заохала, запричитала Агафья, и голос ее был столь медоточив, что Антонина не выдержала – перевесилась через перила, чтобы увидеть вновь прибывших, однако дверь распахнулась и сама Елизавета Львовна в казакине[20], накинутом на ночную сорочку, появилась на пороге:
– В окошко увидела… не померещилось ли? Уж не госпожа ли Диомидова? Не сама ли Наталья Ефимовна, голубушка дорогая?!
Антонина пожала плечами, потому что не знала, о ком идет речь.
Елизавета Львовна досадливо махнула на нее рукой и начала спускаться, цепляясь за перила и шлепая спадающими с босых ног чувяками.
– Ой, Елизаветушка Львовна, – донесся снизу плаксивый женский голос, – насилу мы доехали, ну что за дорогая, что за ухабины!
– Ничего, матушка, – отозвался другой голос, девичий, – зато с ее сиятельством повстречались, хотя и не чаяли сего!
Антонина свесилась с лестницы и увидела внизу незнакомую женщину – примерно ровесницу графини Стрешневой, а при ней девушку лет семнадцати. Обе они выглядели совсем не так, как Елизавета Львовна, которая одевалась всегда только по-русски, хотя и в дорогие ткани: носила шелковые расшитые сорочки и парчовые либо аксамитовые сарафаны, накидывая для тепла подбитые мехом душегреи или казакины, а голову украшая небольшими кокошниками, шитыми жемчугом; на ногах у нее всегда были сафьяновые полусапожки. Эти же двое оказались одеты в платья – Антонина уже успела узнать, что по-городскому их называют робы[21], – узкие в талии, но с пышными юбками. Наряд этот красотой и необычностью своей поразил Антонину, хотя сшиты были робы из простенького левантина[22], годного для путешествия: у матушки темно-зеленого, а у дочери бледно-голубого, правда, в отличие от материнского, приукрашенного оборками. А на ногах у них были не сапожки, а башмачки необыкновенной красоты, из узорчатой кожи, мелкие, что лодочки, до щиколоток даже не доходившие… наверное, это было именно то, что назывались удивительным городским словом – туфельки…