Журба влетел в вагон одним прыжком. Ярослав встретил его улыбкой.
— Ты зря сбежал: твой довод — стойка на руках — почти убедил нас. Мы с Мариной действительно так не можем, поэтому решили тебя взять. Парень ты грамотный и спортивный, такие нам нужны. К тому же вот товарищ Борисов, командир отряда, за тебя поручился.
— Как фамилия? — спросила Марина, приготовившись писать. Она в отличие от Ярослава держалась подчеркнуто холодно и даже не поднимала на Ивана глаз.
— Моя фамилия?
— Свою я знаю. Конечно, твоя.
— Щедрин! — выпалил Журба.
Он подумал, что дед Сергей и в самом деле может отыскать его и устроить, как говорит Борисов, «одесский шум», поэтому решил на всякий случай замести следы. А почему назвался Щедриным? Может, потому, что совсем недавно в семинарии они изучали творчество русского сатирика Салтыкова-Щедрина, и Иван помнил, что одна из двух половинок двойной фамилии писателя — кажется, вторая — псевдоним. Теперь у Журбы тоже будет псевдоним.
Марина закончила писать и протянула бумажку Ивану, а Борисов сказал:
— Ну, якалка, раз ты во всем первый, то и пойдешь в первое отделение первого взвода первой роты. Вот только батальон — четвертый. Командир Скоробогатов. И смотри: взялся за гуж — не кажи, что не дюж!
— Не скажу!
— Ну, ступай в цейхгауз, там тебя экипируют. Бывай! Еще встренемся.
Вместе с Иваном из вагона вышла Марина. Она закурила папиросу, чем повергла мальчишку в изумление: впервые он видел, чтобы барышня курила! Она сказала ему скорее печально, чем сердито:
— Так вот, чтоб ты знал. Этот парень в пенсне, его зовут Ярослав Гашек, он чех, до революции был гимнастом и умел не только стойку на руках делать, сам понимаешь: в цирке работал, а в шестнадцатом году жандармы на допросе ему руку сломали…
Иван покраснел.
— Я ж не знал…
— Ладно. В другой раз не спеши с выводами.
Журба дал себе слово впредь так и поступать, то есть не дерзить и не торопиться с выводами. И это пригодилось ему уже через несколько минут, когда каптенармус, прочитав протянутый ему ордер, спросил мальчишку:
— А почему отец сам не пришел?
Снова у Ивана заполыхало лицо.
— Это не отцу, а мне!
— Тебе?! О Господи, что деется на белом свете, уже и детей на войну стали брать!
Журба стиснул зубы, но промолчал. Старичок каптенармус, все так же ворча и вздыхая, начал копаться в тюках обмундирования, вынимая то шаровары, то гимнастерку и распяливая из на руках. Наконец сложил комплект формы на табурет возле Ивана, оглушительно высморкался и сказал.
— Вот. Более-менее. А насчет сапог извиняюсь: мальчукового размера не держим-с! Самый маленький — сорок первый. Будешь брать?
— Буду.
— Вот, держи. Ну, кажись, все…
— Как все?! А винтовка?
— Винтовка? Про винтовку в ордере ничего не сказано…
— Как это не сказано! Я сам читал: «Полностью экипировать. Выдать винт. Мосина — 1 шт., и полный боекомплект».
— Ты смотри: он еще и грамоте разумеет! — удивился старик и, отказавшись от дальнейших попыток понять «что деется на белом свете», приволок винтовку, выдал штык и отсчитал 60 патронов.
Иван вцепился в оружие, как голодная собака в мосол. Вот она, давно вожделенная винтовочка, трехлинеечка, системы Мосин-Наган, образца 1891 года, номер 0637812! Он примкнул к ней штык, приставил ее к ноге. Покосился на четырехгранное лезвие. Да, немножко не достает макушкой до кончика. Отомкнул штык и снова примерился: ну вот, так Он гораздо выше винтовки. Так что все в порядке!
— Товарищ! А можно я прямо тут у вас переоденусь?
Каптенармус, почему-то расстроенный, молча махнул рукой, дескать, делай, что хочешь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Из ворот цейхгауза Иван Журба вышел в полной военной амуниции, с винтовкой, с полными подсумками и гранатой — той самой «лимонкой» — на ремне, враз потяжелевший и основательный. Первый мальчишеский восторг у него уже прошел, уступив место уверенности, достоинству и уважению к себе. А за углом склада его ждал триумф. Начался он с вопля:
— Ванюшка! Журба! Тю! Це ты чи ни?
На лавочке сидели сельские ребята, его друзья: Флор Дьяченко, Ванька Шкет и его сестра Настена. Иван, сдерживая себя, чтобы не подбежать с торжествующим криком: «Видал — миндал?», — не спеша подошел к ним, протянул всем по очереди руку и солидно спросил:
— Ну, что тут у вас?
— А я дывлюся, ты чи ни? — глупо повторил Шкет, обшаривая взглядом Иванову фигуру. Этот взгляд легко прочитывался Журбой: в нем были удивление, восторг, зависть.
— Ясное дело, я! А то кто же?
— Який вы гарный, Иван Евдокимович! — сказала Настена и засмущалась.
— Где достал форму и винт? — жадно спросил Дьяченко, подпасок из деревни.
— Выдали как бойцу Красной гвардии!
— Ух ты, а где записывают?
— Там, в вагоне, на котором написано: «Мобилизационный отдел», — ответил Иван, и Флорка рванул с места, только грязные пятки замелькали. Тут только Журба вспомнил, что Дьяченко неграмотный и надпись на вагоне не сможет прочесть; ну да, ничего, язык до Киева доведет.
— Я бы тоже записался… — начал было Шкет.
— Тильки батька запорет! — насмешливо закончила сестренка. Отец Шкетов был кузнецом и крутым по нраву мужиком; детей он держал в строгости, а Ваньку готовил себе в преемники.
— Цыть ты, языкатая!
— А у тебя рожа рыжа!
— Будет вам! — снисходительно усмехнулся Иван. — Ты вот что, Настена… Снеси-ка моей бабке вот это…
Только теперь брат с сестрой заметили, что Журба держит под мышкой сверток со своей старой одеждой. Сначала он хотел ее выбросить, подчеркнув тем самым, что обратной дороги нет и не будет, но потом крестьянское благоразумие, диктуемое извечной бедностью, подсказало ему не спешить.
— А шо казаты, Иван Евдокимович?
— Что сказать? — переспросил он и на мгновение задумался. Из осторожности можно было соврать, ну, что-нибудь вроде того, что утонул, мол, ваш внук в Сантахезе, но, во-первых, это было бы слишком жестоко, а во-вторых, вранье осталось где-то в детстве, из которого он сегодня он сделал рывок во взрослую жизнь. Поэтому, подумав, он расправил складки гимнастерки под ремнем, поправил фуражку и веско ответил:
— Скажи просто и коротко: ушел ваш внук, Евдокия Григорьевна, на фронт воевать против всей мировой контрреволюции и интервенции за светлое будущее всего трудового человечества! А больше ничего не говори.
А последним, кого видел Иван в этот насыщенный событиями нескончаемый летний день, был отец. На этот раз он был дома — тускло светились окна его хибары, — и, судя по доносившемуся оттуда стуку молотка, был трезв и работал. Иван отворил разболтанную дверь и сразу ощутил знакомые запахи кожи, дратвы, кипящего на печке клея.
Евдоким Сергеевич сидел на низком табурете, вытянув левую ногу с протезом, торчащим под прямым углом как ствол ружья, и ловко, с одного удара вгонял гвозди в подошву сапога, натянутого на «лапу». При виде сына Журба радостно замычал (во рту торчали сапожные гвоздики) и сделал попытку подняться.
— Сиди, сиди, батя! Я на минутку.
Отец выплюнул гвозди в ладонь.
— Здоровеньки булы, сынку! А почему на хвелинку? Стильки не был…
— Я-то был, это тебя не было. Небось, все по кабакам шляешься? Ну что мне с тобой делать!..
Евдоким покаянно опустил лохматую голову. Как все запойные, он во хмелю бывал буен и страшен, а в трезвости — тих, покорен и слезлив. Иван жалел отца. Жалел, поругивал и вообще относился к нему, как к неразумному и несчастному ребенку — с суровой нежностью. Нередко, вот как сейчас, отец и сын как бы менялись ролями. — Ты хоть ешь что-нибудь или только пьешь? Исхудал вон як шкелетина. Сегодня кушал?
— Кажется… Не помню, сынку…
— На вот, поешь.
— Шо це таке?
— Мой солдатский паек.