Было девять часов утра, когда Анни вернулась домой. Все уже позавтракали и отправились в школу. Малыши остались дома, на тот момент это были Лаури, Тату и Хирво. Ну и Вало, конечно.
Пентти был в коровнике. Сири мыла посуду. Она поглядела на появившуюся Анни с удивлением, но без особой тревоги. Наверное, родив столько детей, уже перестаешь так сильно за них волноваться. Или волнение остается на прежнем уровне, но если распределить его на всех, то каждому достанется совсем по чуть-чуть.
– Явилась, значит.
Анни с вызовом посмотрела на мать, не совсем понимая, почему она все еще преисполнена той злобы, которая обрушилась на нее чуть раньше, в сумерках.
– Я заболела, поэтому сегодня останусь дома.
Мать даже головы не подняла в ответ на это заявление, продолжая и дальше вытирать оставшиеся после завтрака тарелки с ложками и убирать их в шкафчик.
– И чем же ты заболела?
– Я не знаю, но у меня идет кровь.
– Кровь, говоришь?
Анни не ответила, и Сири какое-то время тоже молча вытирала стол, а потом рассмеялась.
– А, так это не болезнь, моя дорогая, это лишь означает, что ты стала женщиной.
И она улыбнулась Анни улыбкой, которая могла означать очень многое. Может, быть, это была радость, что ее первая (из ныне живущих) дочерей выжила и пересекла опасный рубеж, что она, Сири, полностью исполнила свой долг матери, или, быть может, ей показалось забавным, что ее дочка до сих пор не знает о том, как девочки становятся женщинами, – как же это она так упустила, не рассказав ей, что происходит со всеми представительницами женского пола. Впрочем, возможно, в этой улыбке таилось нечто третье, неизвестное, но одиннадцатилетнее тело Анни не почувствовало в ней ни намека на материнскую любовь, только обман – она вновь ощутила себя брошенной в чужом мире, в своем новом теле, и не было никого рядом, кто бы мог помочь ей или предупредить.
Анни пожала плечами.
– Вот как? Я пойду лягу.
– Сегодня ты можешь отдохнуть, потому что это первый раз, но теперь такое станет происходить с тобой каждый месяц, пока не постареешь, поэтому все время разлеживаться не получится.
Анни поднялась наверх и легла в постель, натянула на голову одеяло и зажмурилась. Спустя какое-то время пришла Сири.
– Вот, – сказала она и бросила что-то в ногах. – Будешь стирать их в перерывах.
Это были старые носовые платки – потрепанные, местами рванные, из тех, что бережно собирают, а потом протирают ими все подряд, начиная от чашек и заканчивая оконными стеклами. Небольшая кучка тряпья.
И это был единственный разговор о месячных, который когда-либо состоялся между Анни и ее матерью.
На следующий день в школе она расспросила своих подруг, у многих из них были старшие сестры, и с их помощью ей удалось собрать достаточно информации, так что к концу дня ее уже забавляло то, что накануне она как безумная мчалась по лесу в кромешной тьме, уверенная, что должна умереть. Но зрелище родительского дома в предрассветных сумерках больше не покидало ее никогда, висело над ней, словно мокрое одеяло и будило тоску в груди, вполне конкретную убежденность, что она должна как можно скорее убраться отсюда прочь. Чтобы не остаться здесь и не стать такой, как мама. Все что угодно, но только не это.
После этого случая Анни перестала задумываться о Боге и его каре за грехи, и отныне, если когда-либо видение большой отеческой руки высоко в небесах и возникало перед ее внутренним взором, она тут же гнала его прочь. Все это сказочки для детей, а не для настоящих женщин.
Стирать старые окровавленные носовые платки не было никакого желания ни у Анни, ни у Хелми (у которой месячные начались два года спустя, уже в девятилетнем возрасте), куда проще было рвать старые страницы из газет и, скомкав, запихивать их в трусы, когда приходило время. В маленькой прихожей, совсем рядом с комнатой сестер, была щель, зазор между лестницей и стеной, куда собирались сунуть теплоизоляцию, но, как это часто бывает в жизни, за другими делами вылетело из головы, и сестры засовывали туда свои выпачканные в высохшей крови импровизированные прокладки.
Этот самый зазор, забитый старыми окровавленными газетами, сыграл решающую роль в стремительном обрушении дома во время пожара. Но об этом позже.
Многие мало задумываются о том, что у них есть, и мечтают о том, чего нет. А еще говорят, что люди жалуются, когда у них совсем нет детей, и Анни частенько спрашивала себя, что чувствовала Сири, когда смотрела на своих. Про Пентти она даже не думала. Разумеется, все они были его детьми, но в то же время не были. Он не брал на себя ровным счетом никакой ответственности ни за кого из них. Но Сири, жалела ли она о ком-нибудь и о ком в таком случае?
Анни очень любила своих братьев и сестер, она это точно знала, а еще она знала, что у Сири есть любимчики, дети, которым, в отличие от других, все сходило с рук. Сколько раз бывало – одного могли оттаскать за вихры, второго отшлепать, третьему залепить пощечину, а кто-то мог просто ограничиться строгим выговором. Но ей сложно было представить материнскую любовь как нечто безусловное. И она не жалела о своем аборте. Ничего такого. Она даже не думала об этом, пока снова не забеременела.
Когда внутри нее зародилась и принялась расти новая жизнь, Анни почти сразу почувствовала это, физическое изменение, причем не в лучшую сторону. Словно кто-то чужой вторгся в нее и частично одержал над ней верх: ее начали посещать чувства и мысли, которые она не узнавала, словно они были и не ее вовсе, стала часто плакать без причины, боролась с то и дело накатывающимися приступами тошноты и мучилась от иррациональных всплесков эмоций – в общем, все то чисто женское, с чем прежде ей не доводилось сталкиваться, отчасти благодаря генетике, отчасти благодаря тому, что она активно боролась с этим всю жизнь, но теперь оно взяло над ней верх.
Она видела своего отца, узнавала его в своих поступках – нелогичных, совершенных под влиянием эмоций (впрочем, не всегда, временами в них присутствовала также холодная расчетливость), – и в то же время она не была им и никогда не хотела им стать, не должна была. Очнувшись после операции, Анни много чего перечувствовала, как оно обычно и бывает после наркоза, но только не печаль и сожаление. У нее было такое ощущение, что с ее глаз сорвали шоры, она снова могла запереть свои чувства и опять начать думать холодным трезвым умом, да еще если учесть, кто был отцом ребенка – в общем, все это лишь прибавило ей уверенности в правильности принятого решения.
Теперь же все было иначе. Во время этой беременности она чувствовала себя куда лучше, не испытывала сильных эмоциональных всплесков и довольно рано приняла решение, что она должна сохранить этого ребенка, но сделать это на своих условиях. Захочет Алекс быть участником – пожалуйста. Но она сможет все сделать и без него. Анни никогда не мечтала о жизни вдвоем, и она никогда не влюблялась в кого-то настолько сильно, чтобы ставить потребности мужчины выше своих собственных или даже просто идти на компромисс.
Вот почему она продолжала курить и делала это почти без малейших угрызений совести.
Вот почему ей было так сложно съехаться и жить вместе с Алексом. Пусть даже это было единственное, что он сейчас хотел.
Когда Алекс узнал, что Анни беременна, то тут же сделал ей предложение. Грохнулся на колени прямо посреди кафе и, пока Анни сгорала от стыда и смущения под обращенными на них взглядами, предложил ей свою руку и сердце.
– Нет, нет, – запротестовала она, – ты с ума сошел, я вовсе не собираюсь выходить замуж. Никогда в жизни. Встань сейчас же.
Поначалу он здорово расстроился, но когда понял, что она все-таки хочет оставить ребенка, то поднял ее на руки и закружил. Все вокруг смотрели, а он смеялся и кричал:
– Я скоро стану папой! Папой! Папа!
После чего повернулся к Анни и сказал ей с кривоватой улыбкой:
– Значит, еще ничего не решено. Ну ничего, я терпеливый. Моя любовь сломит все преграды. Вот увидишь.