Дежурный ученик притворил дверь в комнату учительницы, просунул одну голову и, посмотрев на часы, спросил:
– Звонить, Вера Ивановна?
– Звони, – сказала Вера Ивановна и потом прибавила: – А все ли ныне в классе?
– Все, – ответил мальчик, – только нет одного Дёмина.
– Ну, хорошо! Ступай, звони!
Раздался звонок, и после шума в школьной комнате стало тихо, все уселись по местам.
– Так что же делать с учащимися? Вы так мне ничего не посоветовали, Вера Ивановна, – сказал батюшка, вкладывая в книгу подписной лист, куда учительница записала своё пожертвование. – Я, знаете, всё-таки думаю, что не мешает сделать к ним маленькое воззвание. Полезно с малых лет приучать их к милосердию. И я думаю: зачем собирать пожертвования непременно деньгами. Пусть принесут хоть по куску хлеба: соберём и отдадим своим голодающим. В добрый час! Пожелайте успеха! – закончил он, улыбаясь, и, взяв книгу, пошёл на свой урок.
Через час, отворив дверь, он подал Вере Ивановне лист и сказал:
– Вот посмотрите, каков успех! До завтра, Вера Ивановна! Мне некогда, – ждут.
Вера Ивановна посмотрела на лист и пониже своей подписи прочитала: «Ученик Пётр Шашин – 1 коп.» Потом следовало ещё несколько фамилий. Но Вера Ивановна не читала их. Подпись Шашина заставила её задуматься. То, что она видела сегодня утром, не мирилось с этой копейкой…
Вдруг отворилась дверь и вошёл Шашин. Он остановился у порога и сказал:
– Вера Ивановна, вы вчера мне не сдали копейку с гривны (я купил у вас карандаш). Отдайте её батюшке, там у него записано…
– Хорошо, хорошо, – сказала Вера Ивановна, а сама не сводила с него своих задумчивых глаз, как будто на его лице она хотела найти ответ на то, что заставило её задуматься.
У него мягкие, белокурые, вьющиеся на висках волосы. Мать каждый день мажет их ему маслом и старательно расчёсывает на две стороны, с прямым пробором посредине… Он не хочет стричься, как все другие… Из-за этого были слёзы, приходила мать, много шумела…
Какие у него лукавые, да, лукавые глаза! Он никогда не взглянет на вас прямо, а если взглянет, то как бы взглядом этим хочет сказать: «Вы хотите в глазах увидеть мою душу, но вот смотрите: глазами-то я её от вас закрою!»
Вера Ивановна, так думая, всё смотрела на него, а он не хотел взглянуть на неё. Он не уходил и всё переминался с ноги на ногу, как будто у него осталось что-то недосказанное, как будто он не желал, чтобы разговор окончился только этим.
И вдруг страшная мысль пришла ей в голову. Бедный мальчик! Он ждёт её похвалы! Он затем и пришёл к ней, чтобы сказать о своём пожертвовании, он боится, что его доброе дело останется незамеченным ею.
Она хотела встать, подойти к нему, взять его за голову, взглянуть глубоко-глубоко в эти глазёнки и сказать ему тихонько: «Петя, почему ты утром не подал кусочка нищему?»
Но она не сделала этого. Ей стало вдруг жаль мальчика. И она повторила свои слова:
– Хорошо, милый, я передам батюшке твою копейку!
Шашин опять не уходил. Теперь было несомненно, что он хочет сказать ей что-то.
Он опустил голову, как бы от смущения и, улыбаясь, как будто он хотел помочь себе этой улыбкой, проговорил:
– Вера Ивановна! Дёмина нынче нет в классе!
– Я это знаю, – сказала Вера Ивановна, недоумевая, зачем он заговорил о Дёмине.
Но он не слышал её слов или не хотел их слушать, как будто заранее зная, что она их скажет. Всё так же улыбаясь и растягивая слова, он продолжал:
– Его… отец послала собирать… милостыню. Вера Ивановна вдруг встала со своего места.
– Нет, нет! – громко, как бы перебивая Шашина, сказала она. – Ты ошибся, он пошёл за мукой на мельницу.
Но она чувствовала, что Шашин сказал правду. Только зачем он говорит ей об этом? И почему он узнал это прежде всех? И к чему он так улыбается?
– А ему сты-ыдно! – продолжал Шашин. – Он по своему-то селу не пошёл, – ушёл в деревню.
– Хорошо, хорошо! Иди. Иди же в класс! – повышая голос, сказала Вера Ивановна.
Она и сама поспешила на урок. Но в этот час ей было не по себе. Ей представлялся Дёмин, просящий милостыню, и это не давало ей покою. И только одно её утешало, то, что его не было на первом уроке, когда батюшка говорил о голодающих и о нищих.
К третьему уроку явился Дёмин… Не все ещё в классе знали, где он провёл это утро.
Но он тотчас расспросил товарищей, о чём сегодня беседовал батюшка на уроке Закона Божия и что он задал на завтра.
Вечером того же дня, лишь только засветились огни по избам, Дёмин пришёл в келейку бабушки Власьевны и, помолившись на иконы, сказал:
– Здорово, бабушка!
– Здравствуй, касатик! Ты что же без книжек? Аль не урок учить пришёл?
Дёмин, казалось, немного смутился, но потом, оправившись, сказал:
– Нет, мне только выучить бы по Евангелию. А ведь оно у тебя есть, бабушка.
– Ну, ну, достань, почитай, что вам нынче задали, а я послушаю.
Дёмин достал из под образов закоптевшую книгу, долго искал заданное на завтра место, переложил на него розовую ситцевую закладку и стал читать протяжным голосом:
– «Воззрев же, виде вметающиеся в сокровищное хранилище дары своя богатыря»… Слышишь, бабушка: богатые люди впускали в кружку много денег…
– Да, да, родимый, я слышу. Читай!
– «Видев же некую вдовицу убогу вметающему ту две лепте». Две лепты, ведь это, значит, две копейки?
– Да, родимый, да, – две денежки!
– «И рече: воистину глаголю вам, яко вдовица сия убогая множае всех верже». Видишь: положила две денежки, а вышло-то, говорит больше всех!
Бабушка вздохнула. А Дёмин продолжал читать:
– «Вси бо от избытка своего ввергоша, сия же от лишения своего, все житие, еже им, верже». Ты что же уже плачешь, бабушка?
– Ох, да, кормилец, взгрустнулось… О Паше я вспомнила.
Дёмин знал, что ни одного дня не проходит у старушки без слёз о Паше, её единственной дочке, давно умершей и на всю жизнь поразившей её неисходным горем.
– Ты вот последний-то стих и не слыхала, – сказал мальчик, стараясь отвлечь бабушку от мыслей о Паше.
– Нет, слыхала, – сказала она, отирая слёзы. – Как не слыхать: доходна до Бога всякая жертва… Послушай, – прибавила она, – что я про себя расскажу тебе.
Дёмин стал слушать, подпёрши подбородок обеими руками и впиваясь в рассказчицу своими блестящими глазами.
– Вот как умерла она, прошло уже недели две, а я всё плачу: и работаю – плачу, и без дела сижу – плачу. Сижу раз на дворе, у сеней на приступочке, и такая тоска на меня напала, не знаю, куда бы деться! Летом это было. Цыплятёшки ко мне подбежали – три цыплёнка было чиликают, есть просят. Взяла я хлебца в чулане и стала крошить да кидать им на приступок, кидаю, а сама плачу. И думаю: «Господи, хоть бы во сне Ты мне её показал, Кормилец!?» Подумала я этак-то. Вдруг вижу, идёт в калитку женщина, – чужая чья-то, с девочкой, подошла и говорит: «Подай, тётенька, погорельцам, что Бог послал». Подумала я, подумала: что мне подать ей? Да и догадалась: поймала одного цыплёнка и дала в руки девочке: «Нате, говорю, милая, помяните за упокой мою Пашеньку!» Ушли они. Я и позабыла уж об этом. И вот, месяц ли, два ли прошло, и вижу я сон. Иду будто я где-то: не то улицей, не то сенями какими-то, длинное этакое строение и конца ему не видать, а по бокам всё двери и окошки. Шла, шла и вдруг стало мне страшно: ни одной-то тут души человеческой… «Батюшки мои, думаю, куда это я зашла, надо назад повернуть». Повернулась, а сзади меня такой же конец из виду ушёл. И не соображу я, как вошла-то я сюда, хоть бы выйти на волю… Пошла опять вперёд – и вдруг, откуда ни возьмись, ровно как будто из-под ног у меня выскочил цыплёнок, серенькая молодочка, с мохнатыми ножками. Как сейчас гляжу! «Цык, цык!..» Бежит вперёд меня, словно дорогу показывает. Уж я рада-рада. «Слава Тебе, Господи, – думаю, – знать, и здесь живут люди». Думаю этак да всё за молодкой-то чуть не бегом: бойкая она такая, не поспеешь. Уж долго ли, нет ли я за ней гналась, но вот под одним окошком она вдруг остановилась: «Та-та! Та-та! Та-та!» Такой подняла разговор, словно была настоящая курица. Гляжу, что будет. Вдруг: щёлк! Окно открылось и из него выглянула… Господи, смотрю – Паша: весёлая такая, в красненьком платочке, в том самом… И говорит: «Мама, мама! Это ведь тебя моя молодочка довела! Помнишь, ты подала погорельцам»…