Деревня была маленькая — тридцать дворов. Да и то еще разрослась за военное время; раньше на этом месте была лишь заимка деда Пелагеи — угрюмого, прожившего что-то около ста лет пасечника Луки. Откуда и как он сюда попал — никто толком не знал. Много в те поры тянулось в эти края беглого люда. За молочными реками, за кисельными берегами брел народ из безземельных российских губерний. Алтайская глухомань казалась обетованной, ласковой землей. Для сохранности от поборов и тягот забивались в самые что ни на есть углы и тут, матерея, обрастая добром, пускали корни, селились навечно. Шли годы, а над заимками, таежными деревнями только густел хозяйский ситцевый дух, нелюдимый, кержацкий. Это потом они, бородатые, угрюмые хозяева, будут пороть вилами новых незваных пришельцев, спасая от конфискации уже изрядно подопрелые закрома; это они раздуют пламя кулацкого мятежа, пытаясь остановить тягу изголодавшихся крестьян к колхозам. И много еще останется от сгинувших годов на будущее, и потребуются великие труды, чтобы повыветрить, истребить затхлый дедовский дух из этих мест. Понадобятся известковый запах строек, дымные горизонты заводов и фабрик, машинный лязг колхозов и МТС, — и только тогда дрогнет старина, отступая, стушевываясь и погибая. И все же многим еще будет разлиться эта далекая окраина большой страны, несмотря на то что жизнь идет и новое наступает неодолимо — наступает гравийным трактом Восточного кольца, протянувшимся до самой китайской границы, гудками пароходов, напоминающими теснинным речным верховьям о завтрашнем времени. И поразится, попав сюда, свежий человек — да, велика страна и много на земле еще работы.
…Задумался Павел — куда же податься было здесь? В артель? Не с его здоровьем. В колхоз?.. Павел озабоченно сокрушался — лучше, конечно, в МТС. Работа бы там ему нашлась, но как-то больно опять было срываться и ехать на новое место, — Павлу, достаточно намотавшемуся по свету, до того согревающим показался уют старой, помнившей еще материнские руки избы.
А жить надо было.
Кладбище кончилось, и Павел с узелком в руках медленно побрел по дороге. Над дорогой, над кустарниками стригли воздух ласточки!
— Павел Данилыч! — внезапно услышал он чей-то знакомый голос и очнулся. Оглянувшись, даже оторопел — Пелагея! Смущена была и она, — стоя друг против друга, они смотрели и конфузливо смеялись глазами. Пелагея нарядилась празднично, богато. Изменилась она неузнаваемо — цвела пышной бабьей красотой. Но что-то в ней оставалось и от той девчонки, испуганно убежавшей в калитку. Только что?
— Что ж вы, Павел Данилыч, узелок обратно песете? — с неуловимой ноткой заигрывания спросила она. Павел развел руками, кашлянул.
— Да вот… Никого же нет.
— Надо было оставить на могилке, — деловито посоветовала Пелагея. — Назад уносить грех.
Павел остановился.
— Так что же делать?
Она рассмеялась и предложила вернуться. Они пошли назад. Часто приотставая, Павел разглядывал ее сзади и все дивился — до чего изменилась! Он вспомнил, как мальчишкой, притаившись со сверстниками в кустах на берегу, подглядывал за купающимися девчонками, и подумал, что теперь Пелагея должна быть очень хороша. Она удивленно оборачивалась — почему он отстает? — и Навел торопливо опускал глаза.
— А худой какой вы, Павел Данилыч! — косила она на него выпуклые зеленоватые глаза; Павел вспомнил, что осталось в ней от прежней Польки, — глаза, такие же, как тогда, перед армией. Вспомнив это, он как-то сразу освоился, стал проще, развязней.
— Да уж до вас мне, Пелагея Макаровна, далеко!
Она хлопнула себя по бедрам и зашлась мелким грудным смехом.
— Вот уж в самом деле, — проговорила она, утирая глаза зажатым в кулаке платочком. — А что делать — не знаю. Вроде на работе хлещусь как проклятая, а — толстею.
Теперь рассмеялся он, легко и дружески, и, касаясь плечами, они пошли по залитой солнцем дороге.
У самого кладбища они встретили согнутое в дугу ветхое существо и отдали ему узелок. Черная старушонка держала в своей сморщенной лапке беленький узелок и смотрела вслед беспечным, греховно смеющимся людям, осуждающе поджав желтые высохшие губы.
3
Майские праздники в деревне прошли серо, незаметно. Шумно гуляли только рабочие артели — после праздничного обеда они как были во всем чистом, принаряженные, погрузились в подводы, взгромоздили на телегу моторную лодку и отправились неводить. По пьяному делу ничего не поймали, но шуму наделали много — чуть не утонул, свалившись в воду, заводила всех рыбалок пимокат Василий, отчаянный забулдыга парень. Откачивали его всем миром и еле спасли. Трезвые, промокшие, явились в деревню на рассвете и сразу разбрелись по домам. Больше нигде не собирались и этим повергли многих в великое изумление — обычно гулянье длилось три-четыре дня, с песнями и гармошкой по улицам, с пьяным гомоном по ночам. Старикам это дало пищу для воспоминаний — раньше, по их мнению, пили больше, праздновали разгульнее. А теперь что — мельчает народ.
В майские дни Павел помогал сестре садить картошку; в деревню, чтобы не бить зря ноги, не возвращались и ночевали в поле. Анна торопилась: вот-вот должна подойти прополка, — значит, опять на колхозном поле будешь день и ночь. Трудодни она теперь считала, словно складывала в копилку.
Пелагею он видел уже после того, как отсадились, видел несколько раз, но все встречи получались какие-то мимолетные — здравствуй, прощай.
Однажды, это было незадолго до сенокоса, гуляя по молодому осинничку вдоль крохотной, воробью по колено, речушки, Павел неожиданно наткнулся на Пелагею. Скрытая от людских глаз густой молодой порослью, она стояла по колено в воде среди широкой, устроенной мальчишками для купанья, запруды и, бесстрашно скинув кофту, мыла волосы. Павел, опешив, отпрянул назад. Но повернуться и уйти не хватало сил, слишком велико было лукавое искушение. Он осторожно отвел в сторону ветку и, затаив дыхание, стал смотреть. Пелагея была совсем рядом — рукой подать. Чтобы не замочить юбку, она забрала ее высоко между колен, и обнаженные сзади ноги молочно белели крепким бабьим здоровьем. Круто выгнув голую красивую спину, она проворно нагибалась, черпала пригоршнями воду и поливала на голову. Вода бежала по плечам, стекала по круглым, быстро снующим локтям. Павел, натянувшись как струна, глядел не отрываясь.
С запада, над погорелыми, зазеленевшими вырубками, быстро заходила сизая грозовая туча. Пелагея торопилась, беспокойно поглядывая на приближающуюся грозу. «Не успеет, — почему-то подумал Павел, судорожно глотнув сухим горлом. — Не успеет». Перегибаясь назад, Пелагея быстро выжала волосы и, отбросив их за плечи, пошла из воды, деловито вытирая почти девически крепкую грудь.
Оставаться теперь было стыдно, и Павел отпустил ветку.
Налетел ветер, и осинничек затрепетал, закланялся, показывая серебристую изнанку листьев. Впереди, около деревни, взвило и понесло столб пыли, тусклой хмарью в минуту занесло небо. Где-то высоко, в кромешной свистопляске вдруг грохнуло и раскатилось — над полем, речкой и деревней.
Павел уже давно заприметил старую, в три ствола, развесистую иву и припустил к ней. Под это дерево, рассчитывал он, и Пелагея кинется укрываться от дождя. Павел добежал до ивы и остался без сил. Привалившись к стволу спиной, он тяжко дышал раскрытым ртом, рукой удерживая бешено колотящееся сердце.
Кругом все стихло так же разом, как и взвихрилось. В грозовой тишине рваными космами наискось неба приближался дождь. Крупные, как пули, капли — тук, тук — щелкнули у самых ног Павла и заставили его подобраться. Прильнув спиной к дереву, на носках, он поглядел, не покажется ли Пелагея.
Он увидел ее, когда дождь лил вовсю — ровно и щедро. С корзинами белья на коромысле она медленно шла по залитой дороге, разъезжаясь в грязи босыми ногами. «Ну вот и спряталась», — пожалел он и, подождав, пока она подойдет поближе, отчаянно замахал ей рукой. Она увидела и просто покивала — иду, иду. Свернула с дороги на траву и пошла проворнее, все оглядываясь в ту сторону, откуда пришел дождь.