Лакей возвратился.
- Пожалуйте, - произнес он.
Калиновича подернуло. Видимо, что его принимают, не помня хорошенько, кто он такой. Пройдя первую же дверь, он прямо очутился в огромном кабинете, где посредине стоял огромный стол с своими чернильницами, карандашами, кучею тетрадей и небрежно кинутыми "Художественным листком" и французской иллюстрацией. Кабинетный стол князя показался Калиновичу пред этим жертвенником бедной конторкой школьника. По стенам шли полки, тоже заваленные книгами и газетами. Три пейзажа, должно быть Калама[29], гравированное "Преображение" Иордана[30] и, наконец, масляная женская головка, весьма двусмысленной работы, но зато совсем уж с томными и закатившимися глазами, стояли просто без рамок, примкнутыми на креслах; словом, все показывало учено-художественный беспорядок, как бы свидетельствовавший о громадности материалов, из которых потом вырабатывались разные рубрики журнала. Сам хозяин помещался в довольно темном углу. Это был растолстевший сангвиник, с закинутою назад головою, совершенно без шеи, и только маленькие, беспрестанно бегавшие из-под золотых очков глаза говорили о его коммерческих способностях. Кутаясь в свой толстый, плюшевый сюртук, сидел он в углу дивана. На другом конце от него топился камин, живописно освещая гораздо более симпатичную фигуру господина, с несколько помещичьей посадкой, который сидел, опершись на трость с дорогим набалдашником, и с какой-то сибаритской задумчивостью, закинув на потолок свои голубые глаза. Вообще во всей его фигуре было что-то джентльменское, как бы говорившее вам, что он всю жизнь честно думал и хорошо ел. Тот же камин освещал еще молодого человека, весьма скромного роста и с физиономией, вовсе уж ничего не обещающей. Он стоял около одной из полок и, как бы желая скрыть, что им никто не занимается, делал вид, что будто бы сам был погружен в чтение развернутой перед ним газеты. Окинув все это одним взглядом, Калинович подошел прямо к хозяину.
- Здравствуйте-с, очень рад с вами познакомиться! - проговорил тот, слегка привставая, и тут же прибавил: - Monsieur Белавин, monsieur Калинович.
Оба гостя молча поклонились друг другу.
Молодой человек как-то украдкою и болезненно взглянул, как бы ожидая, что и его познакомят; но ему не выпало этой чести.
- Вы ведь, кажется, москвич? - продолжал редактор, когда Калинович сел.
- Да... Но, впрочем, последнее время я жил в провинции, - отвечал Калинович.
- В провинции? - повторил редактор, уставляя на него свои маленькие глаза.
- В провинции, - повторил Калинович, - и, приехав сюда, - прибавил он несколько официальным тоном, - я поставил себе долгом явиться к вам и поблагодарить, что вы в вашем журнале дали место моему маленькому труду.
- О, помилуйте! Это наша обязанность, - подхватил редактор, быстро опуская на ковер глаза, и потом, как бы желая переменить предмет разговора, спросил: - Вы ведь, однако, через Москву ехали?
- Через Москву.
- По железной?
- По железной.
- И скажите, хорошо? - продолжал редактор.
- Хорошо-с, - отвечал Калинович, начинавший уже несколько удивляться тому, что неужели с ним не находят разговора поумней.
Редактор между тем выпустил длинную струю дыма от куримой им сигары и, с гораздо более почтительным выражением, обратился к господину, названному Белавиным.
- Это очень важный теперь вопрос, - начал он несколько глубокомысленным тоном, - свяжет ли железная дорога эти два города, каким это образом и в чем именно это произойдет?
В ответ на это Белавин закрыл первоначально глаза, и что-то вроде насмешливой улыбки промелькнуло у него на губах.
- Не думаю, чтоб много, - произнес он, - первое что, вероятно, будут в Москве дрова еще дороже, а в Петербурге, может быть, ягоды дешевле.
- Ну, нет; это что ж! Одна эта быстрота при торговых сношениях... наконец, обмен идей.
- Каких? - спросил Белавин, опять зажимая глаза и самым равнодушнейшим тоном.
Редактор на это потупился и ничего не отвечал.
"С какой только важностью и о каком вздоре рассуждают эти два господина!" - подумал Калинович с досадой в душе.
- Холодно, говорят, в вагоне ногам? - обратился к нему редактор.
- Я не чувствовал этого, - отрывисто отвечал Калинович.
- Нет? - спросил редактор.
- Нет, - повторил Калинович таким уж насмешливым тоном, что молодой человек, занимавшийся газетой, посмотрел на него с удивлением.
Редактор опять пустил длинную струю дыма и обратился к Белавину:
- Мы давеча говорили об этом господине... Что вам угодно, а он непрочен.
Белавин придал лицу своему серьезное выражение, которым как бы говорил, что он совершенно с этим не согласен.
- Возьмите вы, - продолжал редактор, одушевляясь и, видимо, желая убедить, - больше полустолетия этот народ проводит перед вами не историю, а разыгрывает какие-то исторические представления.
Белавин слушал.
- Господствует учение энциклопедистов... подкопаны все основания общественные, государственные, религиозные... затем кровь... безурядица. Что можно было из этого предвидеть?.. Одно, что народ дожил до нравственного и материального разложения; значит, баста!.. Делу конец!.. Ничуть не бывало, возрождается, как феникс, и выскакивает в Наполеоне Первом. Это черт знает что такое!
Белавин продолжал молчать и слушать.
- Этот господин идет завоевывать Европу, перетасовывает весь Германский союз, меняет королей, потом глупейшим образом попадается в Москве и обожающий его народ выдает его живьем. Потом Бурбоны... июльская революция... мещанский король... новый протест... престол ломается, пишется девизом: liberte, egalite, fraternite[89] - и все это опять разрешается Наполеоном Третьим!
Заключив эти слова, редактор даже склонил голову от удивления.
Калинович был почти согласен с ним, но, как человек осторожный, не показывал виду и по временам взглядывал на Белавина, который, наконец, когда редактор кончил, приподнял опять немного глаза и произнес явно насмешливым тоном:
- Так судить народ издали невозможно; слишком поверхностно; ошибешься!
- Я не знаю, ошибешься или нет, но это факты, - возразил редактор.
Белавин, прищурившись, посмотрел на противоположную стену.
- Под этими фактами, - начал он, - кроется весьма серьезное основание, а видимая неустойчивость - общая участь всякого народа, который социальные идеи не оставляет, как немцы, в кабинете, не перегоняет их сквозь реторту парламентских прений, как делают это англичане, а сразу берет и, прикладывает их к делу. Это общая участь! И за то уж им спасибо, что они с таким самоотвержением представляют из себя какой-то оселок, на котором пробуется мысль человеческая. Как это можно? Помилуйте!
- Да-с, вы говорите серьезное основание; но где ж оно и какое? Оно должно же по крайней мере иметь какую-нибудь систему, логическую последовательность, развиваться органически, а не метаться из стороны в сторону, - возразил редактор; но Калинович очень хорошо видел, что он уж только отыгрывался словами.
В лице Белавина тоже промелькнуло что-то вроде слегка заметной улыбки.
- Энциклопедисты, как вы говорите, - начал он, взмахнув глазами на потолок, - не доводили народа до разложения: они сбивали феодальные авторитеты и тому подобные заповедные цепи, которые следовало разбить.
- Однако эти цепи заменились другими, может быть, тягчайшими, в особе корсиканца.
- Почему же? - возразил Белавин. - Революция девяностых годов дала собственно народу и личное право и, право собственности.
- Все это прекрасно; но последние события? - произнес редактор, уж больше спрашивая.
- Что ж? - отвечал как-то нехотя Белавин. - Дело заключалось в злоупотреблении буржуазии, которая хотела захватить себе все политические права, со всевозможными матерьяльными благосостояниями, и работники сорок восьмого года показали им, что этого нельзя; но так как собственно для земледельческого класса народа все-таки нужна была не анархия, а порядок, который обеспечивал бы труд его, он взялся за Наполеона Третьего, и если тот поймет, чего от него требуют, он прочней, чем кто-либо!