- Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, заметил Петр Михайлыч.
- Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, - возразила Настенька, - и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича.
- Вероятно, - подтвердил Калинович и вздохнул.
Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо...
VIII
Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и - странное дело! - в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил:
- Сейчас получил я отпуск.
- Отпуск? - повторил Петр Михайлыч.
- Да, думаю съездить в Петербург, - продолжал, насколько мог спокойно, Калинович.
- В Петербург? - спросила уж Настенька и побледнела.
- В Петербург, - отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. - Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго.
- Пожалуй, что и надобно съездить... - произнес он, с глубокомысленным видом.
- А надолго ли вы думаете ехать? - спросила Настенька.
Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце.
- Месяца на три, на четыре, - отвечал он.
- Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. - повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. - И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! - прибавил он, обращаясь к дочери.
- Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? - отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки.
Калинович вздохнул свободнее.
"Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось", - подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его. Невольно задумавшись, он взглядывал только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во все время упорно молчал. Петр Михайлыч, глядя на дочь, которая была бледна как мертвая, тоже призадумался. Ушедши после обеда в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась. Та пришла, и между ними начался шепотом разговор, в котором больше слышался голос Петра Михайлыча; экономка же отвечала только своей поговоркой: "Э... э... э... хе... хе..."
Между тем оставшиеся в зале Настенька, Калинович и капитан сидели, погруженные в свои собственные мысли.
- Пойдемте гулять, мне пройтись хочется, - сказала, наконец, вставая, Настенька, обращаясь к Калиновичу.
Тот посмотрел на нее.
- Холодно сегодня. Пожалуй, еще простудишься: что за удовольствие! возразил он.
- Нет ничего: я в теплом платье, - отвечала Настенька и стала надевать шляпку.
Калинович не трогался с места.
- А вы пойдете с нами? - отнесся он к капитану, видимо, не желая остаться на этот раз с Настенькой вдвоем.
- Никак нет-с! - отвечал отрывисто капитан и, взяв фуражку, но позабыв трубку и кисет, пошел. Дианка тоже поднялась было за ним и, желая приласкаться, загородила ему дорогу в дверях. Капитан вдруг толкнул ее ногою в бок с такой силой, что она привскочила, завизжала и, поджав хвост, спряталась под стул.
- Все вертишься под ногами... покричи еще у меня; удавлю каналью! проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
Все это Калинович видел, и все это показалось ему подозрительно.
"Куда пошел этот медвежонок?" - думал он, машинально идя за Настенькой, которая была тоже в ажитации. Быстро шла она; глаза и щеки у ней горели. Скоро миновали главную улицу, прошли потом переулок и очутились, наконец, в поле.
- Куда же мы идем? - спросил, наконец, Калинович, поднимая голову и осматривая окрестность.
- На могилу к матушке. Я давно не была и хочу, чтоб ты сходил поклониться ей, - отвечала Настенька.
Калиновича подернуло.
"Час от часу не легче!" - подумал он и с чувством невольного отвращения поглядел на видневшееся невдалеке кладбище. Церковь его была деревянная, с узенькими окнами, стекла которых проржавели от времени и покрылись радужными отливами. Небольшая, приземистая колокольня покачнулась набок. Вся она обшита была узорно вырезанным тесом, и на крыше, тоже узорной, росли уже трава и мох. Погост был сплошь покрыт могилами, над которыми возвышались то белые, то черные деревянные кресты. Простоту эту нарушала одна только мраморная колонка с горевшим на солнце золотым крестом и золотой подписью, поставленная над могилой недавно умершего откупщика. Настенька подвела Калиновича к могиле матери, которую покрывала четвероугольная из дикого камня плита, с иссеченным на верхней стороне изречением: Помяни мя, господи, егда приидеши во царствии твоем. Слова эти начертать на вечном жилище своей жены придумал сам Петр Михайлыч.
- Помолимся! - сказала Настенька, становясь на колени перед могилой. Стань и ты, - прибавила она Калиновичу. Но тот остался неподвижен. Целый ад был у него в душе; он желал в эти минуты или себе смерти, или - чтоб умерла Настенька. Но испытание еще тем не кончилось: намолившись и наплакавшись, бедная девушка взяла его за руку и положила ее на гробницу.
- Поклянись мне, Жак, - начала она, глотая слезы, - поклянись над гробом матушки, что ты будешь любить меня вечно, что я буду твоей женой, другом. Иначе мать меня не простит... Я третью ночь вижу ее во сне: она мучится за меня!
- Настенька!.. К чему все эти мелодраматические сцены?.. Ей-богу, тяжело и без того! - воскликнул Калинович, не могший более владеть собой.
- Нет, Жак, поклянись: это будет одно для меня утешение, когда ты уедешь, - отвечала настойчиво Настенька.
- Клянусь... - проговорил он.
И в самый этот момент с шумом выпорхнула из растущей около густой травы какая-то черная масса и понеслась по воздуху. Калинович побледнел и невольно отскочил. Настенька оставалась спокойною.