- Вы Петербурге живете? - спросила она.
- Да, - отвечал Калинович, не желая сказаться провинциалом. - А вы? прибавил он.
- Петербурге... Там весело...
- Весело?
- Да, балы... маскарад... итальянская опера я бываю.
При этих словах Калиновичу невольно вспомнилась Настенька, обреченная жить в глуши и во всю жизнь, может быть, не увидающая ни балов, ни театров. Ему стало невыносимо жаль бедной девушки, так что он задумался и замолчал.
- О, какой вы скучный! Для чего? - проговорила спутница.
Калиновичу захотелось пококетничать.
- Я потерял мою невесту, - отвечал он, взглянув на подаренное ему Настенькой в последний день кольцо.
- А! Вы любили? - произнесла соседка протяжно. - И я любила, прибавила она и позевнула.
Калинович посмотрел на нее.
- А теперь вы любите? - спросил он.
- Теперь? Не знаю... Нет!
- Кто же вас провожал?
- А! Вот вы что думаете! Нет, это мой брат, - отвечала дама и лукаво засмеялась. - Князя Хилова вы знаете Петербурге? - прибавила она.
- Нет, не знаю... Это тоже брат?
Дама засмеялась.
- О нет, это мой знакомый... Он милый.
- Милый?
- Да, а то вот у него есть друг его, тот - фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не люблю.
- Гусар тоже толстый.
- Нет, тот добрый, брат добрый.
- Вы, конечно, иностранка, но откуда вы родом? - спросил Калинович.
- Зачем?.. Я русская...
- Нет, вы не русская, потому что говорите неправильно: вы или немка, или полька.
- О нет... я турка, - отвечала дама и опять засмеялась.
- После этого все турчанки красавицы, если на вас похожи, - заметил Калинович.
- О, какой вы льстец! - воскликнула она.
- Почему ж я льстец?
- Так... льстец... Мамзель Сару вы знаете?
- Нет, что ж, она хороша?
- Да, только злая такая, ужас - фи!
Разговор продолжался в том же тоне, и Калинович начинал все более и более куртизанить. Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине, как в первое время разлуки с ней, хотя и любим еще с прежнею страстью. Дело тут в том, что воспоминания любви еще слишком живы, чувства жаждут привычных наслаждений, а между тем около нас пусто и нет милого существа, заменить которое мы готовы, обманывая себя, первым хорошеньким личиком.
- Вы будете обедать? - спросил Калинович, подъезжая к Твери.
- Да, я люблю кушать, - отвечала соседка.
- Есть, - поправил Калинович.
- Ах, да, есть... хорошо, - отвечала она, и когда поезд остановился, Калинович вел ее уж под руку в вокзал.
- Il fait froid![84] - проговорила она, кокетливо завертываясь в шаль.
"Премиленькая!" - подумал Калинович и чувствительно пожал ее руку своим локтем.
- Два обеда! - сказал он лакею. - Voulez-vous du vin?[85] - обратился он к своей даме.
- Да, я люблю, comment cela dire boire?[86].
- Пить!
- Да, пить.
- Бутылку шампанского! - сказал Калинович человеку.
Тот подал; пробка щелкнула.
- Ах! - вскрикнула дама.
- Испугались?
- Да, это громко, я пугаюсь, - отвечала она и потом, положив пальчик на край стакана, из которого пенилось вино, сказала: - Ну, ну, будет!.. Не смей больше ходить.
"Прехорошенькая!" - думал Калинович.
Дама начала с аппетитом кушать котлеты.
Перед жарким он поднял бокал и проговорил.
- Votre sante, madame![87]
- Et la votre, monsieur[88], - отвечала она, тоже выпивая, но тотчас поморщилась, проговоря: "Ай, горько!"
- А вы знаете, что значит по русскому обычаю, когда, пивши вино, говорят: горько?
- Нет.
- Значит, надобно поцеловаться.
- Ах, это?.. Да, хорошо.
- Хорошо?
- Хорошо! - подтвердила дама и, по возвращении в вагон, сняла шляпку и стала еще милее.
Между тем начинало становиться темно. "Погибшее, но милое создание!" думал Калинович, глядя на соседку, и в душу его запало не совсем, конечно, бескорыстное, но все-таки доброе желание: тронуть в ней, может быть давно уже замолкнувшие, но все еще чуткие струны, которые, он верил, живут в сердце женщины, где бы она ни была и чем бы ни была.
- Вы, решительно, полька! Чем больше я на вас гляжу, тем больше убеждаюсь в том, - начал он.
- Ах, да, только вы ошибаетесь... Я ж говорила вам: я турка... отвечала она.
- А я вам говорю, что вы полька и немецкая полька, - продолжал Калинович, - потому что у вас именно это прекрасное сочетание германского типа с славянским: вы очень хороши собой.
- О, да, да, - подтвердила соседка.
- Конечно, да, - подхватил Калинович, - и, может быть, в Варшаве или даже подальше там у вас живут отец и мать, брат и сестра, которые оплакивают вашу участь, если только знают о вашем существовании.
Заметно грустное чувство отразилось на хорошеньком личике соседки.
- Зачем вы можете так говорить? Вы меня не знаете, - сказала она уж не прежним насмешливым тоном.
- Я знаю еще больше, - продолжал Калинович, - знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить на свете, хотя, может быть, вы целые дни смеетесь и улыбаетесь. На днях еще видел я девушку, которую бросил любимый человек и которую укоряют за это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не за что себя нравственно презирать.
Соседка слушала. Собственно, слов она, кажется, не понимала, но смысл их угадала, и в лице ее уже тени не оставалось веселости.
- Вы меня не знаете: зачем можете так говорить? - повторила она.
- Нет, знаю, - возразил Калинович, - и скажу вам, что одно ваше спасенье, если полюбит вас человек и спасет вас, не только что от обстановки, которая теперь вас окружает, но заставит вас возненавидеть то, чем увлекаетесь теперь, и растолкует вам, что для женщины существует другая, лучшая жизнь, чем ездить по маскарадам и театрам.
Соседка этих слов совершенно уж не поняла, и, когда Калинович кончил и взял ее за упершийся в диван его башмачок, она отдернула ножку и проговорила:
- Зачем это?.. Нельзя.
- Отчего ж нельзя?.. Может быть, я именно такой человек, - прошептал Калинович.
- А, да, нет! Я не верю мужчинам.
- За что?
- Так, они все такие недобрые... лукавые... Фи!.. Нет!
- Я не такой, - проговорил Калинович и опять было взялся за башмачок, но соседка опять его отдернула.
- Нет, это нельзя, - сказала она.
- Отчего ж?
- Так; как можно! Вы нескромный: все смотрят.
- А в Петербурге можно?
- Ах, какой вы!.. Зачем! Я вас не знаю...
- Узнаете, и можно? - проговорил Калинович и, как бы наклоняясь за чем-то, поцеловал руку соседки.
- Вы шалун, я вас боюсь, - сказала она, кокетливо складывая руки на груди и снимая ножки с дивана.
Объяснение это было прервано появлением новых пассажиров: толстого помещика с толстой женой, которые, как нарочно, стали занимать пустые около них места.
- Позвольте! - проговорил басом барин и нецеремонно опустился на диванчик рядом с молоденькой дамой, между тем как жена его, тяжело дыша и пыхтя, перелезла почти через колени Калиновича и села к окну. Сопровождавший их солдат стал натискивать им в ноги подушки, мешочки и связки с кренделями, калачами, так что молодые люди мои были совершенно отгорожены друг от друга. Хорошенькая соседка, сделав сначала насмешливую гримасу и потом проговорив: "Adieu!", прижала голову к дивану, закрыла глаза и старалась, как видно, заснуть. В свою очередь взбешенный Калинович, чувствуя около себя вместо хорошенького башмачка жирные бока помещицы, начал ее жать изо всей силы к стене; но та сама раздвинула локти и, произнеся: "Чтой-то, помилуйте, как здесь толкают!", пахнула какой-то теплотой; герой мой не в состоянии был более этого сносить: только что не плюнувши и прижав еще раз барыню к стене, он пересел на другую скамейку, а потом, под дальнейшую качку вагона, невольно задремал.