- Как вы старообразны, - проговорил настоятель и обратился к Настеньке, посмотрел на нее тоже довольно пристально и спросил:
- Вы о чем расплакались?
- От полноты чувств, отец игумен, - отвечала Настенька.
- На молитве плакать не о чем, кроме разве оплакивать свои грехи и проступки вольные и невольные, - проговорил настоятель, благословляя Палагею Евграфовну и снимая облачение.
Настенька покраснела.
- Однако прощайте; ступайте домой; нам пора запираться, - заключил он и проворно ушел, последуемый монахами.
Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча, который таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.
- Ты, мать-командирша, ничего не знаешь, а у нас сегодня радость, заговорил он.
- Какая радость? - спросила экономка.
- А такая, что Яков Васильич наш напечатал свое сочинение, за которое заплатят ему пятьсот рублей серебром.
На пятьсот рублей серебром Петр Михайлыч нарочно сделал особенное ударение, чтоб поразить Палагею Евграфовну; но она только вздохнула и проговорила вполголоса:
- Свои-то дела он, знаемо, что делает, наши-то только оставляет.
Петр Михайлыч призадумался немного.
- Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, - начал он, - хоть не прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его и завел... брат меня все смущает... Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да и шуры-муры ихние замечает, так беспокоится...
- Какой же разговор у вас был? - спросила Палагея Евграфовна.
- А разговор наш был... - отвечал Петр Михайлыч, - рассуждали мы, что лучше молодым людям: жениться или не жениться? Он и говорит: "Жениться на расчете подло, а жениться бедняку на бедной девушке - глупо!"
- Гм! - произнесла Палагея Евграфовна.
- Как же, говорю, в этом случае поступать? - продолжал старик, разводя руками. - "Богатый, говорит, может поступать, как хочет, а бедный должен себя прежде обеспечить, чтоб, женившись, было чем жить..." И понимай, значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь!
- Что тут понимать? Понимать-то тут нечего! - возразила с досадою Палагея Евграфовна.
- А понимать, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - можно так, что он не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у него и меньше того: ну а теперь, слава богу, кроме платы за сочинения, литераторам и места дают не по-нашему: может быть, этим смотрителем поддержат года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и будет чем семью кормить.
- Чтой-то кормить! - сказала Палагея Евграфовна с насмешкою. - Хоть бы и без этого, прокормиться было бы чем... Не бесприданницу какую-нибудь взял бы... Много ли, мало ли, а все больше его. Зарылся уж очень... прокормиться?.. Экому лбу хлеба не добыть!
- Оттого, что лоб-то у него хорош, он и хочет сделать осмотрительно, и я это в нем уважаю, - проговорил Петр Михайлыч. - А что насчет опасений брата Флегонта, - продолжал он в раздумье и как бы утешая сам себя, - чтоб после худого чего не вышло - это вздор! Калинович человек честный и в Настеньку влюблен.
- Влюблен-то влюблен, - подтвердила Палагея Евграфовна.
Нечто вроде этого, кажется, подумал и въезжавший в это время с кляузного следствия в город толстый становой пристав, старый холостяк и давно известный своей заклятой ненавистью к женскому полу, доходившею до того, что он бранью встречал и бранью провожал даже молодых солдаток, приходивших в стан являть свои паспорты. Поравнявшись с молодыми людьми, он несколько времени смотрел на них и, как бы умилившись своим суровым сердцем, усмехнулся, потер себе нос и вообще придал своему лицу плутоватое выражение, которым как бы говорил: "Езжали-ста и мы на этом коне".
- Ты счастлив сегодня? - проговорила Настенька, когда они уже стали подходить к дому.
- Да, - отвечал Калинович, - и этим счастием я исключительно обязан вашему семейству.
- Отчего же нам? Я думаю, своему таланту, - заметила Настенька.
- Что талант?.. В вашей семье, - продолжал Калинович, - я нашел и родственный прием, и любовь, и, наконец, покровительство в самом важном для меня предприятии. Мне долго не расплатиться с вами!
- Люби меня - вот твоя плата.
- Разлюбить тебя я не могу и не должен, - сказал Калинович, сделав ударение на последнем слове.
- Не должен! - повторила Настенька и задумалась. - Но если это когда-нибудь случится, я этого не перенесу, умру... - прибавила она, и слезы в три ручья потекли по ее щекам.
- О чем же ты плачешь? Этого никогда не может случиться, или...
- Что или?..
- Или я должен переродиться нравственно, - отвечал Калинович.
- Я верю тебе! - проговорила Настенька, крепко сжимая ему руку.
На некоторое время они замолчали.
- Дело в том, - начал Калинович, нахмурив брови, - мне кажется, что твои родные как будто начинают меня не любить и смотреть на меня какими-то подозрительными глазами.
- Да кто же родные? Капитан? - спросила Настенька.
- Я уж не говорю о капитане. Он ненавидит меня давно, и за что - не знаю; но даже отец твой... он скрывает, но я постоянно замечаю в лице его неудовольствие, особенно когда я остаюсь с тобой вдвоем, и, наконец, эта Палагея Евграфовна - и та на меня хмурится.
Настенька вздохнула.
- Они догадываются о наших отношениях, - проговорила она.
- Из чего ж они могут догадываться? Я в отношении тебя, по наружности, только вежлив - и больше ничего.
- Как из чего? Из всего: ты еще как-то осторожнее, но я ужасно как тоскую, когда тебя нет.
- Зачем же ты это делаешь?
- Ах, какой ты странный! Зачем? Что ж мне делать, если я не могу скрыть? Да и что скрывать? Все уж знают. Дядя на днях говорил отцу, чтоб не принимать тебя.
Калинович еще более нахмурился.
- Капитан этот такая дрянь, что ужас! - проговорил он.
- Нет, он очень добрый: он не все еще говорит, что знает, - возразила Настенька и вздохнула. - Но что досаднее мне всего, - продолжала она, - это его предубеждение против тебя: он как будто бы уверен, что ты меня обманешь.
- Как он хорошо меня знает! - проговорил Калинович с усмешкою.
- Он решительно тебя не понимает; да как же можно от него этого и требовать? - отвечала Настенька.
В такого рода разговорах все возвратились домой. Капитан уж их дожидался.
- Вы, я слышал, братец, в монастыре изволили молиться? - спросил он Петра Михайлыча.
- Да, сударь капитан, в монастыре были, - отвечал тот. - Яков Васильич благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у вас слава - и у нас слава!
- Да-с... конечно... - подтвердил капитан.
- Однако, Петр Михайлыч, я непременно желаю выпить шампанского, сказал Калинович.
- Шампанского-то?.. - проговорил старик. - Грех бы, сударь, разве для вашей радости и говенье нарушить?
- Я думаю, об этом всего лучше обратиться к вам, почтеннейшая Палагея Евграфовна, - отнесся Калинович к экономке, приготовлявшей на столе чайный прибор.
- К ней, к ней! - подтвердил Петр Михайлыч. - Добудь нам, командирша, бутылочку шампанского.
Калинович подал Палагее Евграфовне деньги и при этом случае пожал ей с улыбкою руку. Он никогда еще не был столько любезен с старою девицею, так что она даже покраснела.
- Да уж и об ужине кстати похлопочи, знаешь, этак кое-чего копчененького, - присовокупил Петр Михайлыч.
- Найдем что-нибудь, - отвечала Палагея Евграфовна и пошла хлопотать.
Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: "путыку шимпанзскова", а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или на печи, или на полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его. В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему, в чем дело.