Настенька возвратилась.
- Флегонт Михайлыч, Настенька, находит неприличным, что ты переписываешься с Калиновичем; да и я, пожалуй, того же мнения... - сказал ей Петр Михайлыч.
- Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог знает что такое, а звала только, чтоб пришел к нам. Дяденька во всем хочет видеть неприличие!
- Он видит это потому, что любит тебя и желает, чтоб все твои поступки были поступками благовоспитанной девицы, - возразил Петр Михайлыч.
- Странная любовь: видеть во всяких пустяках дурное!
- Это вот, милушка, по-вашему, по-нынешнему, пустяки; а в старину у наших предков девицы даже с открытым лицом не показывались мужчинам.
- Что ж из этого следует? - спросила Настенька.
- А то, что это выражало, - продолжал Петр Михайлыч внушительным тоном, - застенчивость, стыдливость - качества, которые украшают женщину гораздо больше, чем самые блестящие дарования.
Настенька хотела было что-то возразить отцу, но в это время пришел Калинович.
- А, Яков Васильич! - воскликнул Петр Михайлыч. - Наконец-то мы вас видим! А все эта шпилька, Настасья Петровна... Не верьте, сударь ей, не слушайте: вы можете и должны быть литератором.
Калинович, кажется, совершенно не понял слов Петра Михайлыча, но не показал виду. Настеньке он протянул по обыкновению руку; она подала ему свою как бы нехотя и потупилась.
- Принесли ли вы ваше сочинение? - спросил Петр Михайлыч.
- Со мной, - отвечал Калинович и вынул из портфеля знакомую уж нам тетрадь.
Петр Михайлыч, непременно требуя, чтоб все сели чинно у стола, заставил подвинуться капитана и усадил даже Палагею Евграфовну.
В продолжении чтения он очень часто восклицал:
- Хорошо, хорошо! Язык обработан; интерес растет... - и потом, когда Калинович приостановился, проговорил: - Погодите, Яков Васильич; я вот очень верю простому чувству капитана. Скажите нам, Флегонт Михайлыч, как вы находите: хорошо или нет?
- Я не могу судить-с! - отвечал тот.
- Пустое, сударь, уполномочиваем вас от лица автора сказать ваше мнение.
Капитан решительно отказывался.
- Заартачился! - произнес Петр Михайлыч и отнесся к дочери: - Ну, а ты как находишь?
- Хорошо, кажется... - отвечала та довольно сухо.
Она была очень грустна. Петр Михайлыч погрозил ей пальцем.
Калинович снова приступил к чтению, и когда кончил, старик сделал ему ручкой и повторил несколько раз:
- Bene, optime, optime![56]
- Неужели же эти господа редакторы находят недостойною напечатать вашу повесть? - сказала с усмешкою Настенька.
- Не знаю, - отвечал Калинович.
Между тем лицо Петра Михайлыча начинало принимать более и более серьезное выражение.
- Погодите, постойте! - начал он глубокомысленным тоном. - Не позволите ли вы мне, Яков Васильич, послать ваше сочинение к одному человеку в Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде моему хорошему товарищу?
- Вряд ли будет успех! - возразил Калинович.
- Будет-с! - произнес решительно Петр Михайлыч. - Человек этот благорасположен ко мне и пользуется между литераторами большим авторитетом. Я говорю о Федоре Федорыче, - прибавил он, обращаясь к дочери.
- Он напечатает, - подтвердила Настенька.
- Еще бы! Он заставит напечатать: у него все эти господа редакторы и издатели по струнке ходят. Итак, согласны вы или нет?
- Извольте, - отвечал Калинович.
Петр Михайлыч остался очень этим доволен.
- Значит, идет! - проговорил он и тотчас же, достав пачку почтовой бумаги, выбрал из нее самый чистый, лучший лист и принялся, надев очки, писать на нем своим старинным, круглым и очень красивым почерком, по временам останавливаясь, потирая лоб и постоянно потея. Изготовленное им письмо было такого содержания:
"Ваше превосходительство,
милостивый государь,
Федор Федорович!
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий. Хотя еще бессмертный Карамзин наш сказал, что Парнас - гора высокая и дорога к ней негладкая; но зачем же совершенно возбранять на него путь молодым людям? Слышал я, что редакторы журналов неохотно печатают произведения начинающих писателей; но милостивое участие и ручательство вашего превосходительства в достоинстве представляемого вашему покровительству произведения может уничтожить эту преграду. Будучи знаком с автором, смею уверить, что он исполнен образованного ума и благородных чувствований.
Прошу принять уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими имею честь пребыть
Вашего превосходительства
покорнейшим слугою
Петр Годнев".
Прочитав все это вслух, Петр Михайлыч спросил Калиновича, доволен ли он содержанием и изложением.
- Очень, - отвечал тот.
Старик самодовольно улыбнулся и послал Настеньку принести ему из кабинета сургуч и печать. Та пошла.
- Что ж им беспокоиться? Позвольте мне сходить, - проговорил Калинович и, войдя вслед за Настенькой в кабинет, хотел было взять ее за руку, но она отдернула.
- Палачи жертв своих не ласкают! - проговорила она и возвратилась к отцу.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: "С богом, любезная, иди к невским берегам", - начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
- Да, - отвечала она.
Во весь остальной вечер молодой смотритель был необыкновенно весел: видимо, стараясь развеселить Настеньку, он беспрестанно заговаривал с ней и, наконец, за ужином вздумал было в тоне Петра Михайлыча подтрунить над капитаном.
- Мне сегодня, капитан, один человек сказывал, что вы на охоте убиваете дичь больше серебряной пулей, чем свинцовой: прикупаете иногда? - сказал он ему.
Капитан, сверх ожидания, вдруг побледнел, губы у него задрожали.
- Я человек бедный: мне не на что покупать, - сказал он удушливым голосом.
Калинович сконфузился.
- Что ж бедный! Честь охотника для человека дороже всего, - возразил он, усиливаясь продолжать шутку, - и я хотел только вас спросить, правда это или нет?
- Прошу вас оставить меня!.. Братец Петр Михайлыч могут, а вы еще молоды шутить надо мной, - отрезал капитан.
- Вы, дяденька, не понимаете, видно, что с вами шутят, - вмешалась Настенька.
- Нет-с, я все понимаю... - отвечал капитан.
- Воин! - произнес торжественным тоном Петр Михайлыч. - Успокой свой благородный рыцарский дух и изволь кушать!
- Я ем, братец. Извините меня, я им только хотел заметить...
- Нет, вы не только заметили, - возразил Калинович, взглянув на капитана исподлобья, - а вы на мою легкую шутку отвечали дерзостью. Постараюсь не ставить себя в другой раз в такое неприятное положение.
- Я вас сам об этом же прошу, - отвечал капитан и, уткнув глаза в тарелку, начал есть.
- Ну, будет, господа! Что это у вас за пикировка, терпеть этого не могу! - заключил Петр Михайлыч, и разговор тем кончился.
Калинович ушел домой первый. Капитан отправился за ним вскоре. При прощанье он еще раз извинился перед Петром Михайлычем.