– Ну, поехали. – И завел машину. – Надо где-нибудь по дороге заправиться.
Когда мы выезжали со двора, я оглянулся – дом наш стоял нараспашку. Я знал, что мама будет махать с крыльца рукой, пока мы не скроемся из виду. Но не предполагал, что в последний раз вижу дом своего детства таким, как всегда, – живописный, из красного кирпича, скрытый деревьями, так что фасад можно разглядеть целиком, только если играешь в саду. Я не знал, что дом уже превращается в воспоминание.
Отец включил первую передачу, и мы не спеша обогнули дом. Отец дважды нажал кулаком на клаксон – весело посигналил маме, спугнув с крыши гаража голубей, – мама вздрогнула от неожиданности, когда те вспорхнули. Мы удалялись, а она стояла, прижав руку к сердцу и улыбаясь. Что ее вижу в последний раз, я тоже не знал.
Полагаю, всякий лжец стремится врать как можно правдоподобней. Отец хорошо понимал это и половину своей жизни выстроил на этой предпосылке. Он то лгал напропалую, то слегка привирал – как агенты по недвижимости расхваливают дома-развалюхи, как продавцы автомобилей скручивают пробег, как врачи скрывают халатность приписками в карточках больных. Ложь, которой он потчевал меня под конец, держалась на моем доверии, а такую ложь тяжелей всего снести.
Когда их с мамой отношения начали портиться, отец стал играть на моих слабостях, заискивая перед матерью. Я рос “книжным” мальчиком, увлекался немногим, но если уж увлекался, то всерьез, чуть ли не до одержимости. Когда мне было десять, мама однажды – чтобы выманить меня на солнышко, оживить мой “библиотечный” цвет лица – повела меня на благотворительную распродажу в церковь Св. Иоанна Крестителя. Там, на раскладном столе, рядом со стопкой любовных романов и канцелярским ножом я увидел что-то похожее на сломанные ножницы – из потускневшей латуни, с двумя ручками, но без лезвий. Приглядевшись, я понял, что это очки – диковинные, старинные, линзы вращаются вокруг центральной оси, – и потратил на них всю мелочь, что дала мне мама. Позже выяснилось, что это французские складные очки 1901 года, по нынешним меркам не особая ценность, учитывая их состояние, но и далеко не дешевка. Посуди сам, легко ли я меняю увлечения: очки эти положили начало моей коллекции – сейчас в ней более трехсот экземпляров, и некоторые из них (например, старинные очки с двойной дужкой и лорнет модели Джорджа Адамса) сделали бы честь любому музею.
Не помню, как прознал о них отец, – то ли мама проговорилась во время очередных телефонных препирательств, то ли я сам рассказал, шмыгая носом, не зная, о чем мне вообще говорить, когда мама передала мне трубку. Мои родители тогда еще не разъехались окончательно, но брак их доживал последние дни – как пес, что лежит пластом на коврике и уже не встает, – и отец раз в пару дней звонил по вечерам, чтобы отсрочить неизбежное. Жил он тогда в Дублине у друга, помогал возводить декорации для “Бранда”, постановки по Ибсену. Помню, как он позвонил насчет подарка на мой день рождения.
– Вот что, Дэн, я тут закрутился малость. Но я ходил с Лидией по антикварным лавкам, искал тебе очки. – Голос был у него сиплый, измученный. Я не понял, что это за Лидия и откуда я ее должен знать. – В общем, с очками нам не повезло, зато нашли кое-что другое – старинную лупу. Чистое серебро, линза в полном порядке, так хозяйка сказала. Может, стоит вернуться, купить? Если я завтра ее отправлю почтой, ко дню рождения дойти не успеет, и все-таки – что скажешь?
Полагаю, тот наш короткий разговор на время успокоил маму – хорошо, что отцу есть дело до моих увлечений. Их телефонные беседы в те дни стали дольше, веселее, и говорила мама о нем добродушнее. До последнего дня отец жаловался, что посылка затерялась в дороге, даже письмо-извинение с дублинской почты предъявил для пущей убедительности. Отец никогда не извинялся в открытую, не признавал ошибок – ничего, кроме лживых оправданий, все более и более жалких.
Наверняка ему трудно было понять мое увлечение допотопными очками – и немудрено, ведь сам он в детстве грузил с отцом сено и ухаживал за овцами. И все же страсть к безделушкам я наверняка унаследовал от него. Если на то пошло, я и за очки эти уцепился лишь в надежде с ним сблизиться.
За несколько месяцев до той распродажи отец перехватил меня возле школьных ворот – я прошел мимо, не заметив его, а он свистнул мне вслед с обочины.
– Эй, Дэнище! – Он был в рабочем комбинезоне, заляпанном краской, дымил сигарой. Машина слегка качнулась, когда он слез с капота. – Да не смотри ты на меня так! Все путем! Я с мамой помирился.
Как выяснилось, ложь.
Мы не виделись уже шесть недель – с того дня, как мама сложила его одежду в дюжину мусорных мешков и вынесла за порог. Можно только гадать, какая по счету из его измен послужила поводом к изгнанию. Отец спал тогда с той, рыженькой, из гольф-клуба, – знаю потому, что он часто брал меня посмотреть, как размахивает клюшкой и мажет по мячу. Он оставлял меня в кабинке, с ведерком мячей и детской клюшкой, и я гонял мячи на искусственном газоне, пока рыжая ублажала его в служебном туалете. Как ее звали, неважно, хоть имя ее и гремело на весь гольф-клуб (“Эта Надин так и напрашивается, чтобы ее оттрахали. Так бы и стащил с нее шортики!”). Спешу тебя успокоить, ничего совсем уж откровенного я не видел – скорее, чуял, когда отец возвращался на поле взвинченный, с выбившейся из брюк рубашкой, а Надин вспыхивала, когда мы возвращали в прокат ведерки.
– Ну, садись, – скомандовал отец. – Хочу тебе кое-что показать.
В тот день он довез меня от школьных ворот до Хай-Уикома – милях в шести к западу – и поставил машину возле театра “Суон”. Мы зашли с черного хода, и сквозь темную кишку коридора он вывел меня на сцену.
– Бюджет был хиленький, – объяснил он. – Во вторник это все уберут, вот я и решил привести тебя сейчас, пока не поздно. – Он указал на декорации: задрипанный бар, серо-зеленые стены увешаны бумажными гирляндами; две застекленные створчатые двери с подсветкой, за стеклами – городской пейзаж. Для спектакля “Разносчик льда грядет”[2]. – Ну, как тебе? Пойдет?
Не знаю, какого ответа ждал он от десятилетнего ребенка, но я с готовностью кивнул. Он разрешил мне побегать по сцене, а сам смотрел из-за кулис, но мне все равно было где бегать, хоть по свалке, и от отца это наверняка не укрылось.
– Ладно, хорош дурака валять, – сказал он. – Давай домой! Думал, тебе будет любопытно, чем я занимаюсь, только и всего. Не бери в голову. – Отец поманил меня со сцены. Он любил похваляться передо мной тем, что якобы выделяло его из толпы. – Мама твоя думает, будто я лежу кверху пузом, в отелях прохлаждаюсь. Ну и вот, полюбуйся! Видишь, чем я был занят? И если мама спросит, расскажешь ей, чем я живу.
Внимание мое переключилось на раскрашенные ширмы и осветительную аппаратуру. Было в декорациях что-то головокружительное, мне нравилось, что издалека они выглядят объемными, но стоит подойти ближе – становятся плоскими, одномерными.
– Из чего это все сделано? – спросил я.
– Хм… – Отец помолчал, вздохнул. – В основном дерево и стеклопластик. Художник нарисовал, а я сделал по-своему.
Я подошел поближе рассмотреть, что там на столе посреди сцены, – оказалось, что шаткие подсвечники, запотевшие бокалы, тусклое столовое серебро. Взял в руки чайную ложечку.
– И это тоже ты сделал?
– Нет, это настоящая, реквизиторы подыскали – скорее всего, в лавке у старьевщика.
– Кто такие реквизиторы?
– А почему ты спрашиваешь?
– Мне интересно.
Отец шумно выдохнул, почесал в голове.
– Ну так вот, – начал он, – ложечка у тебя в руке – это реквизит. Реквизит – это все, чем пользуются актеры на сцене. А ребята из реквизиторского цеха – точнее, у нас девчонки – все это находят и расставляют по местам, чтоб было под рукой во время спектакля. Иногда, если нужен предмет слишком дорогой – скажем, как вон та люстра или там красивая китайская ваза, – бутафоры делают похожий из чего-нибудь подешевле. С виду предмет такой же, а обходится недорого.