Наверное, в названии фильма было что-то колдовское и вредоносное. Недаром, вдруг вспомнил Дирк фон Зандов, после этого фильма все его герои стали помаленечку умирать. Первым умер сам Ханс Якоб-сен. За ним Джейсон Маунтвернер, потом великий скрипач Менахем Либкин, потом его старинный враг, знаменитый русский режиссер, а там и все остальные.
* * *
Впрочем, это было естественно. Когда снимался фильм, Хансу Якобсену было ближе к восьмидесяти. И его друзьям-коллегам ненамного меньше, хотя великие кинозвезды обоего пола сильно молодились. Да только, как говорила Дирку фон Зандову королева парфюмерии и косметики, тоже снимавшаяся в фильме:
– Скажу вам по секрету, молодой человек. – Она смотрела ему прямо в глаза, почти неприлично приблизившись, так что он видел каждый волосок в ее бровях и каждую отдельно накрашенную ресницу на ее прекрасных тускло-голубых глазах, каждое тончайшее ребрышко ее чуть-чуть припухлых губ, каждый блик на безупречных фарфоровых зубах. – Скажу вам честно и откровенно, верьте мне и не верьте больше никому, и уж конечно, не верьте ни рекламе, ни косметологам, мой милый молодой друг… Средства от морщин нет! Вот нет, и все тут. Как нет средства от захода солнца.
– Ах, не может быть! – Дирк в притворном ужасе поднял брови.
Она засмеялась и вдруг легко обняла его и спросила:
– Я вам нравлюсь? Несмотря на то что сказала всю правду?
– Вы просто обворожительны. – Он, на всякий случай отступив на полшага, подхватил ее руку и прижал пальцы с идеальным маникюром и прекрасными кольцами к своим губам. – Вы просто прекрасны, мадам!
– Так за чем же дело стало? – усмехнулась она, взяла его за руку и повела к себе.
Он понял, что вырываться будет просто неприлично: в зале находились другие люди, и устраивать эдакий комический скандал – пожилая красавица тащит за руку тоже не слишком молодого актера, а он выдергивает руку и отбивается – стыд и позор! – устраивать такую сцену было бы нелепо…
* * *
Но неужели можно всерьез верить в магию слов?
Неужели, если бы этот фильм назывался, скажем, «Перед рассветом», все было бы совсем по-другому? А ведь и правда, что стоило последним кадром снять бледный рассвет? Над этим то ли солоноватым озером, то ли пресным морем? Невероятная красота! Огромный «Гранд-отель» погружен во тьму, но вот начинает чуть-чуть светать. Мы видим сонные контуры его крыш, его колоннад, лестниц, променадов над водой, все окна погашены, некоторые распахнуты. Только что закончилась бурная ночная оргия. Столкновения умов, амбиций, капиталов, тел, красоты, старости, страсти, желаний, дряхлости, похоти, злобы, зависти, благодарности, ненависти, таланта, музыки – чего хотите. Все уснуло, чтобы проснуться вновь.
И вот, наконец, восходит солнце…
Так какого же хрена этот мерзкий жирный итальянец, пусть он подавится своими талантами, пусть на том свете черти раскаленными кочергами в задницу ему затолкают железные ящики с фильмами, которые он снял, вместе со всеми оскарами, золотыми львами и серебряными медведями, так какого же хрена он закончил этот фильм погружением «Гранд-отеля» во мрак? Гаснущими окнами, захлопывающимися ставнями и луной? Отвратительной мертвящей луной, которая сделала «Гранд-отель», где только что бушевала страсть, кипела жизнь и играла музыка, похожим на мавзолей, на какую-то затерянную в лесах гробницу давно умершего царя давно разрушенного царства. Зачем? Может быть, маэстро Россиньоли уравновешивал свое жизнелюбие, отрабатывал свои сицилийские комплексы? Ну допустим, но мы-то тут при чем?
При чем тут я, Дирк фон Зандов, которому было немного за сорок, когда он вляпался в это мероприятие и подписал себе приговор на остаток жизни? Ведь я же сомневался, – думал Дирк фон Зандов. – Ведь я жил себе во Фрайбурге и играл Ашенбаха. У меня были планы. Я хотел съездить в Мюнхен, мне намекали на такую возможность. Быть может, когда-нибудь я сыграл бы и в кино, в хорошем европейском фильме. Меня бы снял какой-нибудь большой режиссер. Новая волна, Ален Рене, Жан-Люк Годар или кто-нибудь из новых реалистов: Михаэль Ханеке, например, или братья Дарденн. Отчего нет, ведь я же отличный актер. Не гений, ну и что? Зато я пластичен, как самая лучшая глина, из меня можно вылепить хоть Ашенбаха, хоть даже Ковальски, если постараться. Это режиссер был слабоват. Если вместо нашего Шмица ставил бы такой талант, как Элиа Казан, то я вполне бы сыграл не хуже Энтони Куинна. Я, между прочим, не люблю актерский театр, – говорил сам себе Дирк фон Зандов, – не люблю, когда актер тянет все на себя. Актер должен умереть в режиссере. А режиссер, в свою очередь, в драматурге, поэтому, если мы ставим Шекспира, мы должны ставить Шекспира, если Чехова, то Чехова. Ибсена, Стриндберга, О’Нила, да кого хотите, хоть Беккета. Драматурга! А не беспомощные фантазии и комплексы постановщика.
Но я, кажется, отвлекся, – оборвал себя Дирк. – Здесь «Гранд-отель», а не семинар по философии режиссуры. Случалось мне и такие посещать. Здесь «Гранд-отель», и единственное, что я могу себе позволить в этой роскошной обстановке, это задать теперь уже второй вопрос. Поскольку вопрос первый – «зачем я сюда приехал?» – пока остается без ответа.
Но вот вам вопрос второй, который сам собой выскочил пару минут назад: неужели все дело в маэстро Россиньоли, а точнее говоря, в названии фильма и в его, как писала критика, гениальном, а в действительности, как я теперь понимаю, в его омерзительном финале? Полторы минуты, целых полторы минуты неподвижная камера общим планом снимала погруженный во тьму, едва освещенный луной «Гранд-отель». Целых полторы минуты, без музыки, без звука, без единого движения. Только травинки, колышущиеся на первом плане, показывали, что это съемка реального здания, а не его фотографии. После почти двух часов бушевания на экране эти полторы минуты молчания ударяли по нервам как обухом по голове. И вся критика, да и многие зрители из ценителей и знатоков были в полном восторге. В массовом прокате эти хрестоматийные полторы минуты, разумеется, сократились до пятнадцати секунд, а на остальных секундах начинались титры, потому что, как рассказывали прокатчики, где-то секунд через десять люди начинали кашлять и пробираться к выходу, уже не обращая внимания на то, по чьему сценарию снимали фильм, кто в нем играл, кто рисовал, гримировал, освещал, возил, кормил и финансировал.
– Преступление! – сказал Дирк вон Зандов вслух. – Обыкновенное преступление против личности. Против чьей? Против моей. Я не обязан помирать, деградировать, впадать в маразм или в беспомощность вместе с этим старичьем. Зачем он это сделал со мной? Разве он не мог пригласить того же Энтони Куинна, как раз подходящего по возрасту? Да мало ли прекрасных стариков в Европе и Америке! А также, наверное, в России. Которые отлично бы сыграли прощание Ханса Якобсена с жизнью и друзьями и для которых этот фильм стал бы поистине «последним разом» – блестящим, триумфальным, великолепным, справедливым последним разом, который увенчал бы их актерскую карьеру.
– Зачем он меня погубил, сука? – злобно подумал Дирк фон Зандов. – А может, большие художники всегда такие… – Его мысль откачнулась в другую сторону. – Большие художники думают только об искусстве, а не о судьбе своих натурщиков. К примеру, какой-то древний собиратель слухов и басен рассказывает про великого греческого художника Апеллеса, что тот, дескать, чтобы как можно более натурально изобразить умирающего человека, прибил своего раба гвоздями к доскам. Ждал, покуда тот совсем уже почти издохнет, а когда началась агония, сел рядом со своим мольбертом, или что у них там в Древней Греции было, на чем они тогда рисовали, – сел рядом и стал зарисовывать его лицо в предсмертной муке. Ну не мерзавец? Подонок, мразь. Попадись он в руки современным правозащитникам! – ехидно думал Дирк фон Зандов. – Но мир создан не для правозащитников и вообще не для тех, кто льет слезы по страданиям малых, жалких и бесправных. Мы все равно помним Апеллеса, а эту историю забыли. И потуги того древнегреческого жреца справедливости, который предал эту историю гласности, ни к чему не привели. Есть художник, во славе своей, и есть модель – пусть она сдохнет. Ну или черт с ней, пусть живет, если повезет, но только чтоб не путалась под ногами.