Розница
После загадочного катаклизма весь город изрыт глубокими ямами, как если бы великан ковырял землю ложкой. И как если бы земля была дырчатым сыром, в каждой яме обнаруживаются по нескольку вскрытых округлых полостей. И в каждой полости, как в вывернутом наизнанку елочном шаре, помещается роскошная лавка с зеркалами: россыпи золота, сапфировые роговицы циферблатов, сломанные пополам крокодиловые голенища, залежи мехов. Подземные продавцы до нынешнего утра, похоже, не подозревали, что их товар может пользоваться таким спросом на поверхности. Прикрываясь кто куском вулканического стекла, кто сталеварскими очками, они смотрят, как по еще парящим, чреватым оползнями склонам кратеров к ним стекаются покупатели. Когда первая атака спроса спадает, продавцы обращают свои взоры на колеблющихся, заигрывают с ними, потрясая золотыми браслетами и цепями. Меня обещают завалить скидками, зовут «вообще развеяться». Я минуту колеблюсь, но отступаю от ямы, иду своей дорогой. Признательность бесхитростным торгашам перебивается во мне злостью на простодушие собственной алчности: если человека завалить скидками, он и в самом деле может развеяться.
Вечность
В ГУМе, в том его пассаже, что примыкает к Красной площади, служебный лифт не просто связывает торговые ряды с товарным подпольем, но сообщается с другим ГУМом. И этот другой ГУМ, хотя и так же подпирает Красную площадь, находится в Минске, а не в Москве. Отличия минского ГУМа от московского принципиальные и неочевидные. На первый взгляд все то же самое: остекленные, похожие на вагонные купе торжища, гранитные обмылки ступеней, нарядные куски людей, мелочь в фонтанах. Только в минском ГУМе торгуют за советские рубли. Лифт сходит в прошлое Москвы, которое служит настоящим для Минска и будущим уже неизвестно для чего. А самое замечательное то, что лифтовая шахта не ограничивается ни этим подпольным будущим, ни верхним, тем, коему предстоит действующий, московский, ГУМ, и, значит, можно рассчитывать, что, если на всех причалах для кабины установить камеры наблюдения, выйдет принципиальная схема того, как – пускай и в отдельно взятом подвале – осуществляется вечность.
Мемориал
Диверсионная группа отправляется в тыл к противнику и скоро входит в большой город. Судя по обилию химер, это Париж. Диверсанты не прячутся, да на первых порах никому и дела нет до вооруженных людей, которые минируют рекламные тумбы, роются в распределительных щитах и окапываются в парках. Отряд обращает на себя внимание после взрыва велосипедной стоянки, когда несет первые потери. Теперь на него ходят смотреть, как на бродячую труппу. Диверсантам несут деньги, еду, составляют карты подходящих объектов для атак, раненым оказывают помощь, погибшим воздают почести. Всё это вояки принимают скрепя сердце и так же нехотя дают интервью, призывают оставить их в покое. Чтобы не заблудились или, чего доброго, не пропустили важных достопримечательностей, к ним приставляют гида и переводчика с экипажем. Так продолжается до тех пор, пока отряд в полном составе не обустраивается под памятником на военном кладбище. Но притом что-то пропадает, истирается в прекрасном облике города. Даже туристы, фотографируя его, будто не так хотят сохранить память о нем, сколько прячутся за экранами: когда некому взрывать святыни, это одно, а когда взрывать нечего – другое.
Проходная
Ночь, пропечатанная синью,
Пролом окна и силуэт
Торшера, точно на витрине,
Где вдруг потушен желтый свет,
Где иней, милостыня ночи,
Рыхлит детали из стекла,
И куклы в ситцах, смежив очи,
Глядят в пустые зеркала,
Где ангел, наигравшись шалью
И нанизав на руку нимб,
Записывает в книгу жалоб,
Что в прошлой жизни было с ним,
Где сны, как будто пассажиры,
Толпятся в грязных проходных,
И шутники таскают ширмы
С названьем улиц мимо них,
Где и мои пройдут смотрины,
И я снесу, как на помост,
На центр клеенчатой равнины
Мой нежный и ненужный мозг.
Уроборос
Я просыпаюсь от страшной боли в руке с мыслью, что угодил в дробилку, едва не кричу от ужаса. Мое запястье терзает змея. Ее голова размером с кулак. Свободной рукой я пытаюсь оттащить чудовище, но оно только крепче сжимает челюсти, и чем сильнее я дергаю его, тем сильнее, будто в отместку, зубы впиваются в плоть. Я ищу, чем бы ударить гада, шарю в темноте и, как приклеенный, не могу оторвать от него пальцев. Тогда я зажмуриваюсь, пытаюсь собраться с мыслями, представить, что отпускаю его и он отпускает меня. Задумка моя, как ни странно, срабатывает. Я отлепляюсь от склизкого тела и тотчас перестаю чувствовать мертвую хватку в запястье. Передо мной покачивается глянцевая, как бы растрескавшаяся по ромбам кожных чешуек морда. Пасть приоткрыта, между окровавленными зубами полощется раздвоенный язык, но в кошачьих, с вертикальными зрачками, глазах читается почти человеческое, до насмешки над собой, удивление. Мы пялимся друг на друга, как столкнувшиеся нос к носу, давно не видевшиеся знакомые. Несмотря ни на что, я знаю, что это лишь заминка перед нападением, и продолжаю выглядывать возле себя что-то, чем можно ударить. И, как будто читая мои мысли, гад ворочает щелястым глазом, отшатывается, напружинивается для броска. В последний момент я замечаю, что хвост его не лежит на постели, а вместо кисти растет из моего предплечья, что он плоть от плоти меня, но мне уже плевать, где чудовище становится мной и где я перехожу в чудовище – мы снова схватываемся.
Представление
Я в комнате с актерами, какой-то нанятой труппой. Актеры осведомлены о моем присутствии, однако не могут ни видеть, ни слышать, ни осязать меня. Я способен обнаружить свое присутствие лишь воображаемым действием. А воображаю я одно: как подхожу по очереди к каждому из них и приставляю палец к голове или груди, изображая выстрел: «Пах!» При том что меня все равно не слышат, лицедеи один за другим падают замертво, а те, что ждут своей очереди, улыбаются и аплодируют. И смерти их такие же деланые, невсамделишные. Разлегшись, они с закрытыми глазами продолжают дышать и даже перемигиваются. Пантомима продолжается до тех пор, пока явившаяся команда врачей не принимается реанимировать мнимых мертвецов, орудуя скальпелями и сверлами. Брызжет кровь, трещат вскрываемые жилы и расчленяемые суставы, слышатся предсмертные хрипы. Испуская дух, актеры больше не понимают, умирают они на самом деле или понарошку, и лопочут какие-то заученные фразы. Один из врачей, срывая порванную перчатку, в сердцах кричит, что не важно, смерть представляется тебе или ты смерти, назвался груздем – полезай в кузов. И я приставляю палец к его голове.
Тьма
Прежде чем начать ремонт, в единственной комнате своего скромного жилища я должен сорвать старые обои. Задача моя не так проста, как кажется. Под облицовкой ткани находится лишь имитация ее основы, затем идут такие же потешные слои с изображением грунта, дерева, кирпича. Так, протерев насквозь угол стены над окном, я невольно тру глаза. Снаружи не видно ни зги. В проделанной бреши нет даже звезд, хотя за окном чуть не светло от искрящихся взвесей Млечного Пути. Полагая, что с внешней стороны что-то заслоняет стену, я выхожу во двор с намерением устранить помеху. В дыру над окном вместо освещенного потолка открывается все та же беспроглядная пустота. Взволнованный, я прямо тут, во дворе, расковыриваю стену с другого края окна. Худшие мои опасения, которым я, однако, вряд ли могу дать отчет, подтверждаются: снаружи стена состоит не из слоев с рисунком кирпичной кладки, а из кирпича как такового. И пробитое со двора отверстие выходит в комнату, а не в пустоту. Я возвращаюсь и меряю шагами комнату от одной дыры, ведущей во мрак, до другой, ведущей во двор. Мысли мои так же мечутся из крайности в крайность. Я представляю выдумкой то мироздание вокруг себя, то себя посреди мироздания. Дразнящие россыпи звезд мельтешат за окном. В конце концов я подступаю к оконному створу. Нескольких сильных проходов скребком оказывается достаточно, чтобы поперек проема возник росчерк той же бездонной глубины, что и в верхнем углу стены. Доброй половины россыпей как не бывало. Еще через минуту окно исчезает в чернильной пустоте. Пустота эта подобна слепому пятну и, если смотреть в нее краем глаза, слегка фосфоресцирует. Я дырявлю и сдираю покровы до тех пор, пока от дома не остается прихожая с крыльцом. Где-то под полом из обрезанной трубы хлещет вода, пищат обезумевшие мыши. Во двор я выхожу с раскрытым ртом, приподняв согнутые руки, как будто одолевая бурный брод. Узкая дорожка от крыльца обрывается через несколько шагов в никуда. Пространство, за исключением пары щелястых проплешин со звездами, заполнено тьмой такой абсолютной чистоты, что сбитый с толку глаз переселяет в нее приливные зарева с сетчатки. Себя, свои руки и ноги, я могу видеть лишь в проекции на остающееся, не стертое еще вещество. На фоне тьмы уже не различить ничего. Я забавляюсь, запуская руку в кармашек пустоты в начале дорожки и наблюдая за тем, как с другой его стороны, из парящей кромки между землей и мраком, вырастают ногтевые диски, как диски обрамляются складчатой кожей пальцев, пальцы вливаются в ладонь и ладонь перетекает в запястье. Этот сеанс бескровной и обратимой вивисекции подвигает меня к последнему открытию. Я понимаю, что человек есть такая же слоистая структура, как стена, отличие в том, что, когда срывают покровы со стены, она не перестает быть стеной, а когда срывают покровы с человека, он исчезает напрочь, потому что человеческое осуществляется только снаружи, на поверхности, всецело принадлежит ей. Так, потоптавшись, я осторожно, для пробы, провожу скребком по лодыжке, но уже хорошо знаю, чем завершится мой опрометчивый опыт.