– Но…
– Ты об этом не знала, потому что никогда не болела.
– Просто не верится, как он добр ко мне, – сказала Джилли. – Почему все ко мне так добры?
– Как аукнется, так и откликнется, – объяснила ей Венди. – Я ни разу не видела человека, который делал бы для других столько, сколько ты.
Но при этих словах перед ее глазами снова встали изрезанные картины и в груди заныло. Нет, не всегда эта поговорка справедлива – ведь не могла Джилли причинить кому-то столько зла, чтоб за него так отомстить.
– Ты меня в краску вогнала, – сказала Джилли и тут же озабоченно уставилась на подругу. – Что с тобой?
– Ничего.
– Нет, что-то случилось. Ты от меня скрываешь.
– Не мне об этом говорить… – начала Венди.
Но кому же, если не ей? Никто не хочет рассказывать… еще бы хотеть! Добавить такой ужас ко всему, что и так свалилось на Джилли… Но рано или поздно кто-то должен сказать.
Венди поднялась с кресла и пересела на край кровати, взяла левую руку подруги, погладила кончики пальцев, торчавшие из гипса.
– Что-то очень плохое, да? – спросила Джилли.
Венди кивнула:
– Ты уж соберись с силами.
– О господи! Паралич? Это навсегда?
– Нет, совсем другое, – решилась Венди. – Беда с твоими картинами. Когда ты легла в больницу, кто-то вломился в студию…
6
Не знаю, почему мне не так тяжело, как могло бы быть. Разве что дело в том, что я так остро ощущаю себя в разводе с Миром Как Он Есть, и какие бы ужасные вещи ни случались в нем, они случаются не со мной – со Сломанной Девочкой.
– Ты точно ничего? В порядке? – натягивая плащ, засовывая дневник в свой рюкзачок, Венди повторяет этот вопрос чуть ли не в сотый раз.
– Какой уж там порядок, – слабо улыбаюсь я ей. – Ты только посмотри на меня. Лежу здесь, как туша.
– Я про картины.
– Понимаю, – говорю я.
Почему-то потеря фантастических картин кажется естественной после потери руки, которой я держала кисть. По правде сказать, сразу вслед за потрясением от ужасной новости, которую принесла мне Венди, я чувствую и некоторое облегчение. Исчезла еще одна нить, привязывавшая меня к Миру Как Он Есть. Но говорить ей этого нельзя – она только больше расстроится.
– Все идет по плану, составленному давным-давно, – говорю я. – Какие-то частности могут нас не устраивать, и путешествие не всегда приятное, но мы справимся. Быть живым – проклятие и благословение.
Какой маленькой и несчастной кажется сейчас Венди! Рюкзачок волочится по полу, словно она забыла о нем, зажав лямку в одной руке.
– Господи, какая ты фаталистка! – говорит она.
– Знаю. И это не я, – добавляю я, угадывая ее мысль.
– Ну и верно ведь не ты.
Я сочувственно смотрю на нее и утешаю:
– Бывало хуже.
– Не могу себе представить, – отзывается она и исчезает в пасти коридора.
– Очень рада, что ты не можешь представить, – говорю я в пустоту палаты. – И не надо человеку такого представлять. А все-таки худшее случается иногда и нас не спрашивает.
Я смотрю в потолок.
Бывает, я пытаюсь пересчитать пятнышки на потолке. Если смогу, не сбившись, сосчитать все на одной плитке, то, умножив их на число плиток в комнате, узнаю, сколько их в моей палате. Может быть, даже удастся сообразить, сколько их на всем этаже. Или во всей больнице.
Надо же чем-то заниматься, лежа в постели. Если не это, так вспоминаешь и вспоминаешь, пока воспоминания не заходят слишком далеко в прошлое, в темные времена, до того, как моя жизнь началась заново.
Но сегодня вечером пятнышкам не под силу меня отвлечь. Я начинаю вспоминать, когда впервые стала рисовать. Не те жалкие наброски, которыми пыталась торговать по дешевке, когда жила на улице, а раньше, в детстве.
Порой мне кажется, рисовать детям хочется так же сильно, как говорить. Не знаю, что их привлекает, – мои воспоминания так далеко не заходят, по крайней мере отчетливые. Помню, как рисовала, но что толкнуло меня взять в руки карандаши, не знаю. Может быть, просто тот факт, что они были цветные. Цветные карандаши, кружочки акварельных красок, такие яркие, что устоять невозможно. Но ведь простой карандаш и оберточная бумага доставляли мне не меньше радости. Так что, возможно, дело было в том, что мне надо было увидеть мир и перенести кусочек его на бумагу. Помнится, я рисовала даже прутиком в пыли на заднем дворе.
Детишки-счастливчики рождаются в семьях, где их первую мазню расхваливают и хранят как драгоценность, приклеивают магнитиком к дверце холодильника или вставляют в рамочку и вешают на стену. Они живут с людьми, которые их любят, двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю.
Я не относилась к счастливчикам.
Я не напрашиваюсь на жалость. Просто так уж оно было.
Сегодня воспоминания переносят меня в тот день, когда мне было, наверное, лет пять-шесть. Пожалуй, шесть, потому что я уже ходила в школу или в детский сад. Был мой любимый урок: рисование гуашью на больших листах газетной бумаги. Помню, учительница в тот день была такая добрая. Нам разрешили изобразить то, что нам нравится, и ребятишки рядом со мной рисовали кто своих домашних любимцев, кто семью, кто еще что-то. Я рисовала то старое дерево, что росло в поле у нас за домом. Если мне удавалось выбраться из дому, я убегала за забор, ложилась на траву под тем деревом и глядела вверх, воображая играющих в его ветвях эльфов.
Проходя по рядам, учительница остановилась и с минуту смотрела, как я работаю. Глядя на ту картину сквозь дымку лет, я уже не помню подробностей своей работы, но, видно, было в ней что-то, что привлекло ее внимание.
– Ты такая талантливая, – сказала она. – Не удивлюсь, если ты, когда вырастешь, станешь художницей.
– Мне нравится урок рисования, – сказала я.
– А здесь у тебя что? – спросила она, указывая на комочки желтой краски, сбившиеся вокруг нарисованного ствола.
– Эльфы, – объяснила я, – но они такие маленькие, что приходится рисовать их точками.
Она взъерошила мне волосы:
– Никогда не расставайся с чудесами, – и отошла к другим ребятам.
Я очень бережно скатала тот лист и понесла домой, чуть не лопаясь от гордости. Добравшись до дверей, я, не подумав, ворвалась с криком «Мама!» прямо на кухню. Только оказавшись на кухне, я поняла свою ошибку. Едва перевалило за полдень, но она была уже пьяна. Она наорала на меня за то, что я врываюсь в дом, за то, что кричу, а потом поинтересовалась, что это я притащила. Я хотела спрятать свиток, но он был слишком большой. Мама развернула его на кухонном столе.
– Этому тебя учат в школе?! – возмутилась она. – Картиночки рисовать, вместо того чтобы вбить тебе в голову что-нибудь полезное и вытряхнуть оттуда хоть малость тумана?
И она разорвала картину. Разорвала, бросила клочки на пол и отлупила меня, чтоб я не ревела.
– А теперь, милочка, – приказала она, – отнеси этот хлам туда, где ему место, и больше не таскай домой такой дряни.
Это воспоминание так и не перестало причинять боль. И дело не в том, что это было со мной, хотя каждый раз, как это вспоминается, мне хочется обнять ту маленькую девочку, которой я была, прижать к груди, поцеловать в макушку, как меня никогда не целовали, и сказать, что это пройдет. Надо только немного продержаться, и хотя сначала будет становиться все хуже, потом все будет хорошо. Все, что ей видится, перейдет на бумагу и холсты.
Но больно мне потому, что я думаю обо всех других ребятишках, которым так же плохо или даже хуже. С которыми такое происходит до сих пор, прямо сейчас, в эту минуту. Дети – самые прекрасные сокровища, которые нам достаются в этом мире, но слишком большой процент населения неизменно рассматривает их как обузу и неудобство, если не как свою собственность или игрушку.
А потом люди удивляются, что я предпочитаю нашему миру страну снов.
Я вздыхаю. Все это меня угнетает. Лучше просто уснуть и перебраться в другой мир. Вовсе это не передышка. Просто бегство – коротко и ясно. Теперь, зная дорогу, я могла бы просто собрать вещи и уйти туда навсегда. А мир пусть обходится без меня.