Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я сидел в качалке, дрожал от холода и от страха (было 8 января, и в доме стояла неубранная елка) и смотрел, как спокойно отец потребовал у них предъявить ордер на обыск.

Позвольте перепрыгнуть в 1947 год, это было уже в Ростове, когда они пришли за мной и моими подельниками и одному из них, Никите Буцеву, предъявили ордер совсем с другой фамилией.

– Я не Соломин. Я – Буцев!

– Ах так? – удивился оплошке старший. – Тогда вот этот документ! – И вынул из стопки листков правильный. – Буцев, говоришь? Собирайся!

Но тот обыск 1938 года в доме моего отца я запомнил навсегда и мог бы описать его в стандартных подробностях. Боюсь повториться – столько об этом написано. Вспомню одну отличительную деталь. Молодой лейтенант (у них, впрочем, это означало что-то большее, чем просто армейский лейтенант!) встал на валик дивана, приподнял стоявший на шкафу завернутый в бумагу и перевязанный веревкой чайный сервиз (он видел, что это сервиз!) – подарок ростовского дедушки – и бросил его на пол. Дзынь-дзынь-дзынь! Бывшие чашки с блюдцами грустно зазвенели в свертке, будучи уже черепками.

Почти через десять лет, в Ростовской внутренней тюрьме МГБ (не верьте меняющимся названиям!) я узнал того молоденького лейтенанта в грузном инспекторе (нельзя ли что сделать еще хуже?), крупном чине, чуть ли не самом начальнике областного управления. Он был одет в пижонскую, подпоясанную кавказским ремешком чесучовую гимнастерку с генеральскими погонами. Я же говорил вам, что лейтенант в органах значит больше обычного лейтенанта. Отдайте сервиз, генерал!

И отца увели навсегда. Сначала у нас принимали передачи, и мать получала оттуда какие-то бодрые отцовы записочки, но через пару месяцев записочки исчезли, передачи принимать перестали, и нам было сообщено: «Осужден. Десять лет без права переписки. Ясно?» Ответа не требовалось.

Нескоро стало известно, что это означало – расстрелян. А пока… Если бы только убили человека, так нет, долгие еще годы иезуитский отдел НКВД, или, как там он еще назывался, отдел дезинформации, продолжал убивать семью расстрелянного, обманывать надеждой ожидания молодых, обездоленных тридцатилетних женщин! Чтобы помнили, чтобы ждали, чтобы спокойней было в изнасилованном государстве.

К нам, например, как-то заявился человек, вызвал маму на улицу и таясь, по секрету сообщил: «Видел вашего в лагере. В Рыбинске, прорабом работает. Бороду отпустил». Вот так – и бороду отпустил! Какие дьявольские драматурги сочиняли эти пьесы? А главный сценарист нашего всенародного горя покручивал усы в своей бессонной кремлевской канцелярии.

Нет, дорогие граждане грузинского города Гори, заберите вашего генералиссимуса домой, в его Пантеон. И можете кланяться и молиться ему как богу. У нас разные боги.

Провинция, прощай!

Сегодня нездоровится. Начинаю писать под охраной. Охрана моя – маленький стеклянный стаканчик с нитроглицерином. Зажмут сердце воспоминания – таблеточку под язык, отдышаться и, если сил хватит, возвратиться в свой бесконечный город Таганрог.

Провинция, титулярная советница в табели о рангах российских городов, она жила своей отдельной от столиц особой жизнью. С неторопливым укладом, извозчиками, всегда запоздалыми событиями и модами, своими сплетнями и героями. Тогда не было телевидения, чтобы вмиг донести картинку с землетрясением в Спитаке, и в каждом городе бывали свои маленькие землетрясения.

Нет, конечно, и в наш Таганрог вдруг нечаянно заезжал Утесов и пел в уютном (я нигде и никогда больше в мире не видел более уютного летнего театра) садике Сарматова. Ни на что не похожее это заведение состояло из летнего театра, летнего же ресторана, откуда пахло, казалось, запахами еще дореволюционных диковинных блюд с заморскими названиями типа бефстроганов, и осетрина была не просто первой, а вообще речной свежести, со слезой. Каменная мшистая лестница вела зрителей в антракте вниз, в прохладу обсаженного зеленью шале, медленно, чаще всего об руку, прогуливаться, попивая душистую крем-соду, совсем другого способа приготовления, чем нынешние, похожие на микстуру от кашля, пепси-колы.

Деревья были большими – эта формула верна лишь отчасти, и все, что казалось в детстве чудовищно вкусным, казалось таким, потому что было действительно вкусным, а не потому, что было детство. И оно не изменило своего вкуса до сих пор. А что потеряло вкус, то потеряло. И мы знали также (и даже видели их проездом) о футболистах – братьях Старостиных. Но у нас были свои знаменитые братья Букатины и братья Фисенко. Иван Фисенко подавал угловые с правого края, а его брат, рыжий и высоченный Александр, переправлял в сетку ворот чуть ли не каждую подачу. Он как пружина выпрыгивал на две головы выше всех и распрямлялся в воздухе тоже как пружина. И с малых лет вы вообще знали, что правой ногой ему бить запрещено – убьет, и в знак этого на левой ноге его была повязана ленточка – левой можно, не смертельно! Плиз – ведь футбол игра английская.

И пусть у них там Владимир Хенкин – у нас рассказы Зощенко читал артист Галин, и от гомерического хохота в зале описывались дамы и господа. А напротив меня жил знаменитый летчик-испытатель с 31-го авиационного завода, что там ваш Коккинаки! Впрочем, это, кажется, и был именно сам Коккинаки.

Зачем вспоминаются мне все эти ничего не говорящие вам, сегодняшним, имена и фамилии? А затем, что они и есть те самые разноцветные стеклышки, без которых не будет гармонии в моем обещанном калейдоскопе.

Лето 1938 года я прогостил у двоюродного брата в Москве. Он жил на Рождественском бульваре, 13 – дом с колоннами живехонек и теперь, а брат погиб на Отечественной войне.

К началу учебного года с корзиночкой пирожных – и пирожные были хороши, но сама плетенная из тонкой дранки кондитерская корзиночка вызывала восхищение маленького провинциала, – меня отправили в Таганрог. На вокзале почему-то встречал меня очень расстроенный ростовский дедушка Траскунов.

– Маму арестовали, – сказал дедушка. – Поедешь жить ко мне в Ростов. Это надо сделать срочно, к началу учебного года.

Нам с дедушкой предстояло ликвидировать все остатки прежнего благополучного отцовского дома, с которыми выселили нас из Исполкомского переулка чекисты в комнату на окраине. Поселившийся в нашей квартире следователь НКВД оставил себе не все же подряд, с выбором: ну, кожаный диван, ну, шкаф с зеркалом, ну, письменный стол, ковер, не помню что еще, но и осталось всяких кроватей, этажерок, мясорубок и книг, да кастрюль, чайников и баночек с какао и рисом, лыж и коньков – в грузовик не погрузишь. Да и куда везти-то? Дед жил в ростовской коммуналке, правда, на самой парадной улице Энгельса.

Что делать? Бросить все к черту, той жизни больше нет, и уезжать прочь от горя и слез к дедушке? Нет, нищие люди не понимают всей своей нищеты. Ведь нам думалось, что и этот сундук с запасами муки, и две пружинные кровати, и кухонный столик, и книги, и утварь, и постельное белье – все это чего-то же стоит! Найдется же кто-то, кому это пригодится, найдется и купит. Денег не бывает лишних. Особенно у бедняков.

И нашелся человек, и после долгой торговли (начали с семисот рублей) купил это все-все-все, включая мои детские рисунки, за сто тридцать рублей. Он понимал, что у нас, у старого и малого, нет выхода. Надо ли вам говорить, что этот щедрый человек оказался евреем? Не надо, и я вам этого не говорил.

Итак, мы распродали дом, и поезд помчал меня, сироту четырнадцатилетнего, в город больших домов, областной город Ростов-на-Дону, навстречу всем моим будущим неприятностям. Ну почему одним только неприятностям?

Провинция, прощай!

Здесь мне вспомнилась еще одна провинция, городок Волжский, где я снова недолго жил в начале 50-х с первой женой Ирой. Она была врачом-хирургом в городской больнице, мы вскоре расстались, и едва ли она займет много места в этой книге. А сам город Волжский, продуваемый песчаными ветрами из Средней Азии, необустроенный, придуманный ради строительства гигантской ГЭС на Волге, был ничем не похож на художественный город моего детства Таганрог, у берега моря.

8
{"b":"674673","o":1}