Марта Лане. Город Бернбург, побежденная Германия. Хозяйка большого трехзального ресторана. Невысокая, очень милая, похожая на киноартистку Марику Рёкк, лет двадцати пяти на вид, щедрая, легкая вообще, когда дело дошло до да или нет, спросила:
– Михель, сколько тебе лет?
– Двадцать один.
– А мне, как думаешь, сколько?
– Двадцать пять?
– Михель, ты слепой – мне тридцать девять! Я – твоя мама.
И ушла из ресторана к себе наверх, и оставила меня вдвоем со своей молодой племянницей Эльфридой из Берлина. Без ревности.
Ликер и двадцать один год сделали свое дело: Эльфрида была взята, как чуть ранее – ее родной город Берлин.
Прощаясь у калитки, она, с обидой покачав пальчиком, сказала:
– Михель, ты эгоист.
Я понял, я тогда хорошо знал немецкий.
Шторка. Послевоенный Ростов-на-Дону. Иду по улице Энгельса, а навстречу, с графином пива (она – с графином пива!), моя соученица Зося. Я не буду в интересах следствия изменять подлинные имена. Во-первых, следствие окончено, забудьте, а во-вторых, это же – любовь! Одна Инесса Арманд любила псевдонима.
Вот так встреча! Мы учились в параллельных десятых, и мы всего-то и слыхали друг о друге, когда в ее классе общий преподаватель литературы читал мои сочинения, а в моем – ее. Вдобавок она дружила с моим корешом по «Спартаку», огромным и близоруким Димой Павлюком. Откуда выплывают эти имена? Ведь я же ни черта вообще не помню!
Никаких объяснений, удар молнии – и все! И мы ходим за ручку по разрушенному Ростову, все подъезды, все развалины – наши, и мечтаем уехать куда-то на Сахалин, на Камчатку, рыбачить, учительствовать, к чукчам, к оленям и морозам. Лето, теплынь, и мы, бездомные, сидим по ночам на теплом граните памятника Кирову, любим друг друга просто на неподметенной листве и траве в театральном парке, ночуем у всех сердобольных подруг и знакомых. Зося не имела оснований сказать мне: Михель, ты эгоист!
А однажды, у одного из друзей, днем, я зачем-то пристал к ней:
– Зой, расскажи, как ты провела войну и вообще все-все о своих мужчинах. Не таись. Так интересно.
– Не надо! – сказала она. – Поссоримся!
Я настаивал. И она уступила. Это был интересный рассказ (Зоя стала потом профессором в университете) о санитарном поезде и первой любви санитарочки с главврачом.
– А потом?
– Потом я вернулась в Ростов. И вот, как с тобой, случайно, встретилась с нашим учителем математики, Бытько, помнишь?
– Бытько? Рыженький такой, плюгавенький, тараканище?
Бывают же непредвиденные последствия у разговоров!.. «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…» Классики на то и классики, что пишут про всех и на все времена. Вот и про Зосю угадал! Может быть, этот неопрятный хлюпик, всегда в мелу, неказистый преподаватель был только поводом, чтобы подвести черту под нашей, можно сказать, неприкаянной страстью.
Зося-Зоя-Зоечка, у той девочки сорок пятого года прошу прощения и целую руку. Припав на колено, как бывший гвардеец у знамени.
Как-то через годы, проездом в Ростове, я захотел повидать Зою, и подружки привезли меня к ее дому. Я ждал в машине на улице. Долго ждал. Зоя не вышла. Она плакала. Подружка передала ее слова:
– У меня завтра защита диссертации. Он опять сломает мне всю жизнь.
Ну почему, почему все женщины такие красивые?
Шторка! Тала Ядрышникова, наверное, все-таки Наташа – в паспорт не заглядывал, потому как не было у нас паспортов, встретились мы в лагере. Мы работали в художественной мастерской, подписывавшей свои изделия таинственным словом «Усольлесотрест» (догадайся, что это тюрьма!). Она лепила из папье-маше (формы, бумага и много клея, который назывался декстрин) куклы, фигурки лошадок, дедов морозов, впоследствии я же их и расписывал. А пока я помогал Константину Павловичу Ротову оформлять какую-то показную выставку об успехах в Перми.
Тала была не просто красива, как все женщины, она была красива непростительно! И не простили.
Очень соблазнительно для писателя создать словами рисованный портрет героини. Помните Наташу Ростову, чуть косящую глазами Катюшу Маслову из «Воскресения»? Но не точнее ли в наше время пишут театры в объявлениях: «Требуется Фердинандов для “Коварства” – один, а также Фамусовых – два»?
Заманчиво, конечно, красочно писать портрет некогда любимой женщины в интерьере с колючей проволокой. Но гораздо точнее, и проще, и короче мне сказать: потом, через годы, появится почти в точности такая же блондинка – ее будут звать Мерилин Монро. Это будет ближе к портрету Талы Ядрышниковой, чем тот, на который я извел бы две коробки масляных красок.
Девочка из белорусского города Борисова, она дружила с мальчиком, а мальчик паял конденсаторы, мотал трансформаторы и мастерил детекторы – он был радиолюбителем. Когда пришли немцы, его взяли в разведшколу – пригодилось его запанибратство с наушниками и короткими волнами. Он стал преподавать радиодело и получил офицерское звание. А когда мы погнали немцев, уже в Германии, где-то сгинул, и Тала, будущая шпионка, 58-6, осталась одна. Таким женщинам одиночество не грозит – и вскоре в нее влюбляется уже наш офицер, комендант города Лейпцига.
Потом она заявилась в свой родной Борисов с десятью чемоданами подарков. Дарила всем, налево и направо. Это движение души и привело ее на десять лет в Усольлаг, не самый, может быть, плохой лагерь на нашей родине.
Я согревался и отходил на новой пайке после этапа, было мне не до красавиц, но Тала однажды сунула мне в руки исписанную красивым почерком ученическую тетрадочку – все слова там были о любви, о любви ко мне. Дальше всего тогда я стоял от любви, но ни ранее, ни позже мне о своей любви так никто не писал и не говорил. Школьные записочки не в счет! Я впервые увидел ее голубые глаза.
Нам и удалось-то, преодолев тысячу преград, встретиться наедине, может быть, три-четыре раза. Но эти три-четыре раза, в какой-то клетушке мужской бани, за чаном с водой, на коротенькой неудобной лавке – они освободили нас от срока, от лагеря, от режима и вообще от постороннего мира и земного притяжения – мы были Ромео и Джульеттой.
А за ней продолжал ухлестывать один из начальников лагеря (я говорил, что она была создана для этого!). Его фамилию я тоже помню – Рейферт. Не думаю, что это немецкая фамилия. И когда, не добившись успеха, он безжалостно и внезапно выгнал ее на этап, я повязал ей свой шарфик и плакал, как крокодил, не стыдясь, а вскоре угодил и сам в тайгу, в другую тайгу. И мы растворились друг для друга, как в соляной кислоте, на просторах сталинского ГУЛАГа. Ромео и Джульетта. «Джульетта моей лагерной тоски» – кто это сказал? Неужели не я, неужели кто-то другой?
Мне не в чем каяться,
Но врезалось навеки,
Как пряно пахло мятой и травой.
И как мы вглубь свернули с лесосеки,
И офицерский плащ под головой.
А это – Маша, любовь моя недолгая, скороспелая, рисковая, одноразовая. Все, собственно, в стихотворении – и тайга, и дождик, и страх, и спешка.
Дело в том, что об эту пору я уже имел пропуск на бесконвойное хождение и работал бухгалтером по расчетам в конторе, бюрократ, и сплавщики и шоферы (большинство – сосланные немцы), зная, что я помаленьку попиваю, клали мне легкие рублики под счеты. А сидел я стол в стол со старшим лейтенантом Камакиным Александром Ивановичем, моим главным бухгалтером, очень хорошим парнем. Откуда такой в органах?
А Маша, бывшая жена полудурка – начальника режима Колесникова (вот его-то и был плащ), снов моих зазноба, прелестная чалдонка, беленькая, с волчьим выражением желтых глаз и вздернутым хищно и прекрасно носом, была уже к тому времени официальной женой моего главного, Машей Камакиной. И стала навсегда недоступной для меня по причинам морального характера.