Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В статье «Женщина» (1831) – первой авторизованной Гоголем – юный Телеклес после беседы с Платоном признал Алкиною воплощением божественной красоты мира, жизни, самого искусства, красотою порожденного, и «в изумлении, в благоговении повергнулся… к ногам гордой красавицы…» (VIII, 147). В повести «Ночь перед Рождеством» (1832) кузнец Вакула, по его словам, «все бы стоял» перед красавицей Оксаной «и век бы не сводил с нее очей» (I, 209). В отрывке <“Фонарь умирал”> (1833) герой – бедный немецкий студент, бродивший ночью по Васильевскому острову, – застывает у одного из домов, снизу прильнув к щели в ставне, и «пожирает глазами чудесное видение <…> в ослепительно божественном платье» (III, 330–331). В повести «Вий» бурсак Хома Брут (лат. «простяк») обмирает при виде красоты панночки, ощущая трепет и робость. Так же ведут себя и герои первых петербургских повестей, создававшихся одновременно с повестями «Миргорода». Красавицу «брюнетку», случайно встреченную вечером на Невском проспекте, художник Пискарев принимает за Мадонну и благоговейно следует за ней – даже взбираясь по лестнице на последний этаж дома, где приличная дама в то время заведомо не могла жить, – а бедный чиновник Поприщин видит в дочери своего начальника и «Ее превосходительство», и «солнце, ей-Богу, солнце!» – божество, «сокрушающее» одним только взглядом и обитающее в «раю, какого и на небесах нет» (III, 196, 199–200, 554).

Однако Андрий не просто сражен красотой – несмотря на препятствия, он дерзко пробирается к своему «божеству». Зачем? – Любоваться им можно было иначе, без особых хлопот, мстить за женские насмешки – недостойно, да и не в обычае того времени, а для похищения необходимо слишком многое… Ответ будет двойственным. Вероятно, в результате магического воздействия (судя по описанию, это приворот, похищающий часть души) красавица неодолимо влечет Андрия. Кроме того, он обязан прийти, чтобы… спасти ее. Дело в том, что описание панночки содержит комплекс редуцированных мотивов, связанных с архетипом царевны в волшебной сказке («царицей» назовет панночку Андрий), а в дальнейшем развитии – с благородной героиней рыцарского романа (или даже Мадонной, как будет во 2-й редакции повести). Обычно герой видит ее высоко вверху: на башне, у окна или на балконе какого-то высокого здания, – где готовая к браку царевна была фактически заточена и строго охранялась, чтобы ее не похитили, причем это заточение «способствовало накоплению магических сил»223. Такое положение царевны обусловливалось несколькими табу. В основном ей запрещалось:

– выходить из помещения (темницы) и касаться земли,

– быть освещенной лучами солнца,

– открывать (показывать) свое лицо,

– общаться с кем бы то ни было (или только с посторонними),

– стричь волосы (поэтому они очень длинные),

– употреблять обычную пищу224.

В данной ситуации сам герой-простяк рассматривался как избавитель, который спасет царевну, похитив ее, – это и есть брачное испытание, соотносимое с инициацией, – чтобы жениться на ней и стать царем. При этом, правда, она сразу или чуть позднее утратит свои магические свойства.

Для католиков св. Андрей олицетворял мужское начало (по семантике имени, о которой мы уже говорили), само Рыцарство и был покровителем брака225. Такая «индивидуализация» противоречит восприятию Андрея Первозванного в православии как апостола христианства, проповедовавшего «скифам» Причерноморья, и небесного покровителя России. Однако вечером или ночью накануне Андреева дня многие девушки-христианки гадали, гадают и будут гадать о возможном суженом.

Но вернемся к повести. Андрий видит «стоявшую у окна брюнетку (редукция мотива длинных волос, как в повести “Невский проспект”. – В. Д.), прекрасную, как не знаю что (прозаизация фольклорной формулы “ни в сказке сказать, ни пером описать”. – В. Д.), черноглазую и белую, как снег, озаренный утренним румянцем солнца» (противоречивое единство черного и белого, снега, тела и света); «…смех придавал какую-то сверкающую силу ее ослепительной красоте» (мотив лика-солнца, явленного грязному профану, и осмеяния последнего), хотя при этом нарушен запрет открывать лицо постороннему, – так герой узнает про «дочь… ковенского воеводы», которую стережет «куча» дворни «в богатом убранстве» (II, 293). А простяк обязан спасти «царевну-невесту» и жениться на ней. Поэтому Андрий «чрез трубу камина пробрался прямо в спальню красавицы» (II, 293; обычный «воздушный» путь романтического героя – ср. «подземный» аналог: ход в крепость), неизбежно вымазавшись, на сей раз в саже, и опять замер, как бы по-женски обомлел при виде панночки.

В сказке грязь или сажа маскировали героя, делая неузнаваемым226, здесь же, наоборот, маркируют «жениха-профана». И красавица, сначала испугавшись, опознает его и потому вновь смеется («смех от души», видимо, связан с мотивом «несмеяны», которая выйдет замуж за рассмешившего ее227, но в данном случае для брачного испытания этого явно недостаточно). Более того, обнаружив, что профан «очень хорош собою», она властно берет инициативу в свои руки: «забавляется над ним», травестирует его роль, наряжая как невесту («…повесила на губы ему серьги и накинула на него кисейную прозрачную шемизетку…» – II, 294), – и тем самым подчеркивает чувственное (женское) начало, которое обособило Андрия от всех и привело к ней. Он же, «раскрывши рот и глядя неподвижно в ее ослепительные очи», слепо подчиняется, словно кукла в руках «дитяти» (II, 294), не в силах противостоять ее магическому, завораживающему взгляду, то есть фактически не выдерживает испытания. И затем, перебираясь через забор, он, видимо, из-за происшедшего, был не слишком осторожен – и попал в руки сторожа и дворни, а после того уже не мог здесь появляться.

Поэтому, чтобы еще раз увидеть красавицу, православный бурсак идет в костел, где панночка «заметила его и очень приятно усмехнулась, как давнему знакомому» (явное снижение «смеха от души»); потом «он видел ее вскользь еще один раз» (т. е. безрезультатно), но вскоре, вероятно, рискнул опять пройти по той же улице и… не обнаружил дворни: воевода уехал, а «вместо прекрасной, обольстительной брюнетки, выглядывало из окон какое-то толстое лицо» (II, 294). Происшедшее показывает Андрия в двойном свете: он чувствителен и поэтому податлив чуждому воздействию, но – вместе с тем – способен ради чувства отказаться от многого, пойти «против течения». Это тоже, хотя искаженное, проявление его героической козацкой натуры, и такая двойственность отчасти может быть объяснена влиянием польской и татарской составляющей его крови. Но чтобы понять, что произошло с Андрием потом, надо проследить, как в описании проявляется противоречивое единство.

* * *

Начало движения героев от Дома в Степь знаменует отчетливая символика разрушения, исчезновения, смерти: «День был серый; зелень сверкала ярко; птицы щебетали как-то вразлад» (дисгармония природы); братья «ехали смутно и удерживали слезы», а «хутор их как будто ушел в землю…» (мотив погребения), «…только стояли на земле две трубы от их скромного домика» (печи с трубами остаются на пожарище); лишь «колесо от телеги», привязанное к шесту над колодцем, «одиноко торчит на небе…» (символы остановившегося движения), а затем все скрывается – и нет пути назад: «…уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла» (II, 289)228.

Но в этом дискретном, уходящем за спины героев пространстве есть и детали пейзажа, воспринимаемые братьями как жизнеутверждающие приметы их общего прошлого («…вершины дерев… по сучьям которых они лазили, как белки <…> луг, по которому они могли припомнить всю историю жизни, от лет, когда качались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую козачку…» – II, 289). А замечание о равнине, вдруг ставшей «горою», показывает, что герои движутся вниз по склону – как выяснится дальше – к Днепру229. Тем самым отчасти мотивирована возможность их последующего необыкновенно быстрого перемещения: «…полетим так, чтобы и птица не угналась…»; «…одна только быстрая молния сжимаемой травы показывала бег их» (II, 295). Здесь вынесенная вверх точка зрения повествователя явно обусловлена высотой птичьего полета или высотой неба, куда устремлена козацкая душа (или «чем быстрее движение, тем выше выносится в пространственном отношении точка зрения наблюдателя»?230), а «молния» и «небо» напоминают о Перуне. Это взгляд «поэта и ученого», который, однако же, знает «душевные движения всех людей его народа и во все времена жизни этого народа» и соединяет «частное с общим, личное с всенародным», а потому представляет и свое видение, «и голос народа, душу народа, ту, что жива в каждом…»231.

вернуться

223

Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. С. 137–139.

вернуться

224

Там же. С. 132–136.

вернуться

225

Андрей // Славянские древности: Этнолингвистич. словарь: В 5 т. М., 1995. Т. 1. С. 109.

вернуться

226

Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. С. 222.

вернуться

227

По мнению исследователя, любовь начинается со смеха и «сопровождается им до самой казни Андрия…» (Федоров В. В. Поэтический мир Гоголя. С. 156.).

вернуться

228

Ср. во 2-й редакции: когда, уходя из козацкого лагеря, «Андрий оглянулся, то увидел, что позади его крутою стеной, более, чем в рост человека, вознеслась покатость…» (II, 93).

вернуться

229

Пространство этого типа и соответствующая ему скорость передвижения представлены в финале повести: «Крепость была на возвышенном месте и оканчивалась к реке… страшною, почти наклоненною стремниною… Почти на двадцать сажен вниз шумел Днестр <…> Козаки… бросились бежать во всю прыть <…> только один миг ока остановились, подняли свои нагайки, свистнули, и татарские их кони, отделившись от земли, распластались в воздухе, как змеи, и перелетели через пропасть» (II, 353, 354–355).

вернуться

230

Лотман Ю. М. Художественное пространство в прозе Гоголя // Ю. М. Лотман. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь: Книга для учителя. М., 1988. С. 277–278.

вернуться

231

Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М.; Л., 1959. С. 226–227. Такая позиция автора была характерна именно для романтизма, хотя ученый упомянул об этом, как о чем-то незначительном.

29
{"b":"673571","o":1}