И вот та родина, где я ходил босой,
и пыль ее мне стопы обнимала.
Я умывался утренней росой
и спелым снегом, только было мало
мне этого. Я большего хотел —
и выбросили пьяные солдаты
уже мне жребий.
Сколько юных тел
цветы стелили под ноги когда-то
тебе и песни пели предо мной
в огне позднеимперского заката! —
но не взошло знакомой ни одной
тогда звезды. И ты не виновата
уже ни в чем: что было впереди,
мы оба знали с самого начала.
Ты засыпала на моей груди
и проволокой медной увенчала
меня потом. Когда все началось?
Автомобили импортные мимо
неслись, стояли толпами и врозь
уже зеваки. Ты была ранима
и ветрена. И падали рубли,
вставал на ринг известный гладиатор,
под воду уходили корабли,
министр новый открывал театр.
Меня охватывали страх и темь,
и отпускали, и сжимали снова.
А люди погибали каждый день —
и не было призвания иного.
И телевизор новости вещал
какими-то тревожными словами.
Я это время мысленно прощал
и смертный воздух пробовал губами,
ступая плавно, словно по воде:
из-под нее чревовещали рыбы.
Мы жили здесь, практически в нигде,
и встретиться иначе не могли бы.
Я шел по суше, и крошился мел,
чужие дети становились старше.
Ладонями горячими я грел
проржавленные гвозди, и из чаши
я пригубил дешевого вина.
Дрожали ноздри пористого хлеба
еще вчера, но вышли времена —
и в час девятый почернело небо,
как чья-то кровь. И должен умереть я,
чтобы сказать, как я тебя любил, —
во имя слов, которые забыл,
жестокой веры, длящейся столетья.