Литмир - Электронная Библиотека

– Боязнь обидеть, расстроить, причинить неудобство – признак силы. Только что-то я ее действия у Эммы не заметила, – сказала Жанна.

– Это скорей свидетельство не силы, но воспитанности. Эмма никогда ничем не выдавала перед Федором своего превосходства. И свои обиды на мужа и его маму – до его измен – не выставляла напоказ. Если он больно ее задевал, она без упреков и объяснений оттаивала внутри себя, ночами плакала и тешила себя надеждами. Позже, успокоившись, пыталась поговорить с мужем, – заметила Аня.

– Напрасно, в таких делах надо сразу ставить мужчин на место. Нельзя иначе, – отрезала Инна.

– Это потом, заболев, Эмма, безмерно уставая, тоже стала иногда срываться. Но ее резкие слова были не желанием причинить Федьке боль, а защитой гордости забытой жены, её скрытой… любовью; не способом пытки, а формой отчаяния. Как-то она сказала мужу с обидой: «Я прощала тебя, когда ты будучи здоровым обижал меня, а ты даже мне больной не прощаешь нервных вспышек». Федор из тех, которые считают долгом чести вовремя вернуть дружкам занятые деньги, но долга любви или хотя бы уважения перед женой не признают, – продолжила Аня доносить подругам свое понимание отношений в семье Эммы. – Не во власти Эммы было удержать Федора от блуда. Они разговаривали на разных языках.

– Ты считаешь, что это кому-то по силам? – усмехнулась Инна.

5

Аня прильнула к уху Жанны и, смущаясь, зашептала:

– Ни в школе, ни в вузе я не слышала, чтобы девчонки говорили о сексе, только о высокой любви мечтали. А ребята постоянно на что-то намекали, вечно секретничали, пошлые непонятные анекдоты рассказывали об э т о м. Даже не считали для себя зазорным опускаться до скабрезных шуток. Почему?

– У кого что болит, тот о том и говорит, – ответила Жанна, но в разъяснение своего «тезиса» не пустилась. Инну принялась внимательно слушать.

«Наша жизнь в школе и в институте была так заполнена делами, что думать об эротических и сексуальных тонкостях любви нам не хватало времени. Мы даже не задавались этими вопросами», – вспомнила Аня и сняла решение этой проблемы с повестки «собрания» и тоже все свое внимание обратила на Инну.

– Эмма жаловалась мне: «Ложь, беспутство! Несется не ясно куда, закусив удила, да еще ставит мне в упрек мою порядочность. Федю тошнит от сознания моей правоты. Театр абсурда! А мне чужда его атмосфера. Она отторгается моим сознанием. Доброта! У него нет ее и в помине. Где прекрасная бескорыстная любовь? Где широкая открытая улыбка любимого? Моя душа каждый день по кусочкам, по отдельным частичкам отмирает. Федя всегда пасмурный, неуютный… Вот рассказала тебе, и мне чуть легче стало, словно от части ноши избавилась».

«Для твоей голубиной души «и небо падало… и тьма…». А для него: «Небеса могут подождать!» – отреагировала я.

«Моя любовь стала неотделимой от боли… с каким-то мучительным оттенком, но первое время еще оставалась всепоглощающей. А может, то была уже не любовь… Федя сделался изумительно невозмутимым. Его не волнуют мои заботы, проблемы наших детей, его раздражает мое постоянно тревожное выражение лица, обеспокоенный голос. Дети часто болеют. Младшенький даже в больницу попадал. Но когда дети выздоравливают, это служит наградой за мои бессонные ночи, за безмолвную борьбу с отчаянием. А Федя воспринимает мое желание делиться с ним заботами как непрошибаемое занудство, как попытку навязать ему противоестественное. А когда ухаживал, добивался меня, утверждал, что любит детей.

Что может быть выше такой формы близости супругов, как ощущение радости видеть спасенного ими родного человечка? Это счастье, исполненное глубокого смысла и любви. Мне казалось, муж должен чувствовать то же самое, что и я. Это же наши дети! К тому же вдвоем боль за детей легче переносить. А он не находит для меня слов утешения, не поддерживает, не разделяет мои волнения. Он даже не подходит ко мне. И это дополнительная, двойная боль. Она рвет мне душу. И в моей голове складывается какая-то странная мозаика нашей семейной жизни... А по радио в это время тихо лились прекрасные слова песен, те… что на разрыв души… От них я чувствовала себя еще более несчастной. Но не хотелось об этом думать, хотелось верить… И дети заслоняли всё.

Федя желает только чего-то красивого, беззаботного, безоблачного, радостного. Кто бы не хотел? А сам радости не доставляет. Откуда быть общности вбираемых приятных и грустных впечатлений, если он не играет с детьми? Он ни разу не был с ними в поликлинике, не водит в детсад, не учит с ними уроков. Хотя бы раз приласкал или потискал… Так ведь нет… Мы считаемся семьей, но нас редко видят вместе. И вместо того, чтобы хоть чем-то помочь, муж только вредит, мешает, глупыми спорами и руганью нарочно доводит меня до слез. И я в порыве гнева разрешаю наши затруднения не в свою пользу. Я вижу тщетность своих усилий, но все еще надеюсь выстоять, доказать свою правоту. Я хочу, чтобы муж победил самого себя.

…Он умеет поворачивать ситуацию так, чтобы обратить ее в выгоду для себя. И добивается этого тем, что абсурдными замечаниями выводит меня из рациональной зоны в зону иррациональную, в которой проще манипулировать. Грубостью, высокими амплитудами шума берет. Я ему объясняю, что голос разума тих, к нему надо чутко прислушиваться, а не забивать криком. Но он глух ко всему, что ему неинтересно и непонятно».

«Странная тактика давить на оппонента истерикой. Это женская прерогатива, манера слабого человека», – возмущалась я услышанным.

«И мне же еще претензии предъявляет, мол, провоцирую и устраиваю ссоры. Видит только следствия, но не причины. Ведет себя так, словно ничего плохого от него в семье нет и что сама мысль о какой-то недоброжелательности к нему совершенно невозможна. Будто он идеальный, а его грубость оплачена авансом моих многочисленных грехов. Я не могу с ним быстро сладить, но не хочу продолжать ссоры на потеху соседям, тем более что шоу далеко не водевильные. А главное, при детях стараюсь быстро погасить отрицательные эмоции Федора и только тихо взываю жестокосердного мужа к его лучшим чувствам, и, сцепив зубы, про себя бормочу: «Не выйдет у тебя разрушить семью, не позволю испортить жизнь детям!» Чтобы сдерживаться, я произношу внутренние монологи. Он грубит, а стыдно мне. Он орет, а я молчу. Внутри себя кричу. Я не привыкла, чтобы со мной разговаривали в таком тоне, но иначе его не остановить».

«Как кричит полоска света, прищемленная дверьми». Строка из Вознесенского очень к тебе подходит», – с пониманием отнеслась я к словам Эммы. Ей понравилась моя находка. И она уже более спокойно закончила свою мысль:

«В шутку я такое общение называю режимом сохранения внутренней энергии».

«Поорать – святое дело, – рассмеялась я. – Один в один моя история с последним хахалем. У меня сил на разборки с ним тогда уже не хватало, и я говорила ему насмешливо: «Чем кричать, лучше бы пел».

«Как жить, чтобы не разрушать семью, не губить нервы детей и не унижать собственное достоинство? Надо уметь в игольное ушко пролезать? Я понимаю, если иногда человек разнервничается, но когда ежедневно – это неправильно. У любого неравнодушного человека есть внутренний камертон. Кого-то он принимает полностью, кого-то частично; что-то ему нравится, что-то нет. Это нормальная реакция. Когда люди ежедневно находятся рядом, накапливается раздражение, и его надо стараться нейтрализовать таким способом, чтобы не наносить обиды друг другу А Федя, видимо, того и добивался, чтобы я поневоле всегда первая замолкала, тем самым якобы подтверждая его победу…»

«Но существуют психологически несовместимые личности. А если таких в семье несколько, то их жизнь превращается в ад, и, чтобы они не уничтожили друг друга, им надо разбегаться как можно быстрее и дальше. Родителям от детей, женам от мужей», – сказала я.

«Воспитанность в жизни Федора занимает явно не первое место. Я так и не научилась с этим жить: страдаю, сердце чуть не обрывается от каждого его окрика. Может, потому что у меня до него не было опыта громких семейных конфликтов? Проблемы были, но решались они в основном молчанием. А Феде ссоры привычны, может быть, даже необходимы. Он с детства проходил эту своеобразную школу «усмирения и укрепления» характера.

42
{"b":"673372","o":1}