Сергей и Лешка поужинали мясным супом, и Лешка лег спать. Сергей сидел на скамье у окна, хотелось курить, хотя бросил он уже давно, еще в Ленинграде. Он смотрел на спящего Лешку. Это был уже не тот ленинградский заморыш с бледно-голубой кожей и огромными, провалившимися глазами, который спал у него на Васильевском острове. Мальчик окреп, поправился на деревенских харчах, на воздухе и солнце. И от того, что ничего страшного не происходило вокруг, стал спокойней, уверенней.
Сегодня за обедом он давился от смеха, рассказывая про Пашку, который ничего не поймал в свои силки. В лесу он хотел поддеть Пашку, но сдержался. А когда вечером пришел Пашка и рассказал про партизан и как он им отдал добычу, Лешка насупился, затих — ему было стыдно. После Пашкиного ухода он был задумчив, быстро лег и сказал, поворочавшись:
— Сергуня, а наверно, люди часто думают про других совсем не то, что на самом деле.
— Часто. Если бы люди не ошибались друг в друге, жизнь была бы простой и ясной. И многих бед не произошло бы.
Мальчик долго молчал, потом сказал с уверенностью:
— Лучше про людей сразу думать хорошее. — Теперь он спал, а Сергей размышлял о том, что, когда мальчик это сказал, он не подумал о фашистах, и полицаях, и о старосте Шубине, которые тоже люди. Или он попросту исключил их из числа людей? Конечно, прекрасно считать всех людей хорошими, а мерзавцев — редким исключением, но для разведчика это недопустимо. Он вынужден подозревать каждого. Может быть, это одна из самых тяжелых сторон его профессии.
И снова, в тысячный раз, всплыла в его памяти строчка, коряво написанная рукой Миши Панова: «Кто предал?» Эта строчка сидела в нем как заноза. И зачем Краузе ходит по четвергам на скотный двор? Ясно — для встречи со своим агентом. А почему не пошлет обер-лейтенанта или еще кого-нибудь? Тоже понятно, агент, значит, не говорит по-немецки. И понятно, почему встреча проводится тайно и в стороне от села: агента в Кропшине знают в лицо. Все понятно в поведении майора Августа Краузе. Одно лишь в этой простой картине ускользает от взгляда, неясно, расплывчато — лицо его собеседника. «Кто предал?»
Сергей долго сидел на лавке у окна, глядя в сад. В комнате не было света, над лесом висела луна, свет ее лежал на полу желтым квадратом. Квадрат передвигался. Сад за окном казался гуще от теней, отбрасываемых ветвями деревьев. Стекло начало запотевать, наутро, наверно, потеплеет. Очень тихо было в деревне, покойно.
А Сергею становилось все тревожней и тревожней. Словно шел он впотьмах, ощупью пробирался по короткому коридорчику, и вот-вот должна была обнаружиться дверь, а за ней — выход и свет. Но вдруг он почувствовал, что стены раздались, ушли в темноту, а за ней угадывается огромное опасное пространство, настороженно ждущее его.
Дело оказалось много серьезней, чем полагал Центр. Не походная типография фальшивых документов, а целая разведшкола абвера, армейской разведки. Теперь ясно, что их появление в деревне не осталось незамеченным. Конечно, их засекли. Но раскусили или нет?
Можно ограничиться вербовкой Житухина и уходить, Меченые карточки помогут вылавливать диверсантов. Но если у Житухина не получится? А главное — рядом, под носом, документы разведшколы, картотека агентов, да и не только это: мало ли какие ценнейшие сведения могут накопиться в личном архиве майора за двадцать лет работы. И он кажется таким доступным, этот архив.
Но как хочется уйти сейчас! И партизаны появились — помогут выйти к своим. Уйти, пока не захлопнулась ловушка. А он чувствует: капкан для него уже насторожен. В добродушии Краузе, в том, что так гладко все выходит, что не происходит никаких осложнений, — во всем чувствуется напряжение смертельной пружины, готовой вот-вот сработать. И Краузе ходит по четвергам на скотный двор… Гуляючи, насвистывая мелодию из «Нибелунгов», прислушиваясь к голосам птиц, летящих ночами над деревней все на юг, на юг… Спокоен Краузе.
Как хочется уйти, пока не поздно. Разве можно овладеть этими документами — без прикрытия, без тщательной разработки, без помощи Центра?
А разве можно уйти, не попытавшись?
Попытаться… Надо попытаться. Надо.
«…За 24 дня круглосуточного дежурства в эфире „Потап“ на связь не выходил. Подтверждения успешного внедрения „Игнатия“ нет. Никаких иных сообщений от „Игнатия“ не поступало.
Считаю целесообразным снять дежурство в эфире, задание групп „Потапа“ и „Игнатия“ считать невыполненным.
Людей в количестве шести человек считать пропавшими без вести (список и анкеты прилагаются).
Майор Хазин».
18
Рано утром обер-лейтенант Курт Йостель ехал в «лесную школу» в кабине грузовика, везущего продукты и отделение солдат для смены. Ехать туда ему сегодня не следовало: майора вызвали в штаб тыла, а Курт его замещал и, по правилам, должен был находиться в комендатуре. Но майор так замучил его хозяйственными делами, гонял по окрестным деревням собирать заготовленные старостами продукты, и Курт уже несколько дней не мог вырваться в «лесную школу». Там было общество несравненно более приятное, чем в этом постылом Кропшине, где только солдатня и пьяницы унтер-офицеры.
За поворотом на дороге лежало дерево. Шофер резко затормозил, обер-лейтенанта бросило вперед, и он только еще подумал, что дерево лежит слишком правильно поперек, когда загремело железо кабины, брызнуло стекло и сразу вслед донеслась автоматная очередь. Обер-лейтенант выбил дверь и вывалился наружу, на лету выдергивая из кобуры парабеллум. Из кузова посыпались солдаты, четко разбежались веером, залегли. Обер-лейтенант лежал в кювете и торопливо стрелял в лес. Все восставало в нем против того, что должно было сейчас произойти. Так все было хорошо: далеко от фронта, чистая работа, предстоящее повышение — и вдруг чудовищная несправедливость! Почему — с ним? Почему?.. Сейчас партизаны, оборванные, вшивые бродяги, наползут со всех сторон и будут всаживать пули ему в голову, в лицо, в спину… Ужас ледяными тисками сжимал его тело.
Но тут он заметил, что из леса стреляли не густо и с перерывами, которые становились все дольше. Его солдаты уже продвигались короткими перебежками вглубь леса. Значит, партизан мало, и они не знали, что в крытой брезентом машине сидят солдаты.
Обер-лейтенант перестал стрелять, страх прошел, но холод сжимал его… Тут только он заметил, что лежит в канаве, полной какой-то вонючей, нестерпимо холодной воды. Он вылез на сухое медленно, неторопливо, словно хотел продлить состояние унижения. Он выпрямился, уже презирая щелкающие по ветвям пули, и брезгливо отряхнул намокшую одежду кистью левой руки. Он чувствовал приближение медленно раскаляющейся ярости, которая находила на него не часто. Внешне он при этом бывал нетороплив и вкрадчив, но жесты делались слишком четкими, шарнирными, и трудно было унять подрагивание рук.
Стрельба прекратилась. Шофер был убит, трое солдат ранены. Остальные принесли из леса двух партизан. Оба были живы, но без сознания.
— Этих в машину! Дерево убрать! — негромко скомандовал обер-лейтенант.
Когда он сел за руль, лицо свело судорогой от ощущения мокрых холодных кальсон. Он до боли сжал зубы, разворачивая грузовик. Ярость его нарастала.
В комендатуре, переодевшись и дождавшись, когда врач привел партизан в сознание, Курт начал допрос. Краузе все не было, надо было принимать срочные меры, и вся ответственность ложилась на него. Он, конечно, поднял гарнизон по тревоге, выставил охранение, но главное было — получить от пленных точные сведения о расположении партизан и их силах. И тогда нацеленным ударом разбить бандитов.
Может быть, еще до приезда майора.
Один из партизан, лет сорока, был ранен в лицо и в руку. Говорить он не мог, но правая рука была цела, и были целы глаза — он мог писать.
Второй, молодой, быстро пришел в себя — рана была легкой. Он молчал, но взгляд был осмысленным и испуганным. С него и начал обер-лейтенант.