Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Подробно рассказать, как вырезались все пуговицы, крючки и защёлки, вытягивались шнурки из ботинок, прощупывался каждый шов одежды, как приходилось раздеваться и принимать позы, в которых и перед доктором не всегда становился, просто невозможно. Потом приспособился все носить на верёвочках, а если и их не было, то просто в руках. Главное было впереди. Три месяца одиночки, похожей на каменный гроб и девяносто ночей беспрерывных «конвейеров». Что это такое? Врагу не пожелаю. Допрос начинался через час после отбоя: беззвучно открывалось окошко (кормушка) в железных дверях, таинственный шёпот: «на Г на допрос». Руки назад и повели через узкий, как колодец, двор по коридорам и лестницам, прокуренных «Беломором». В кабинете следователя лампа бьёт прямо в глаза, садишься на твёрдый стул, руки на коленях, на спинку не опираться. Следователь долбит одно и тоже: «Признавайтесь! Говорите правду!» Заскрипят в коридоре сапоги, крик усиливается, стучат по столу кулаки. И так до утра. Уставший следователь идёт домой, его заменяет чисто выбритый, наодеколоненный другой и повторяет тоже самое до вечера. Его сменяет третий, а ты очумелый, валишься со стула, закрываются глаза. Будит пинок и крик: «Не спать!» Начинает светать. Утром приходит первый и так по трое суток. А в камере до отбоя спать нельзя. Задремлешь на вмазанной в стену скамеечке, крик надзирателя «Не спать! » и угроза карцером. Вот что такое «конвейер». И так три месяца с небольшими перерывами.

Хочу узнать, в чём меня обвиняют, обрывают: «Здесь мы задаём вопросы. Признавайся в контрреволюционной деятельности. Кто тебя завербовал, кого – ты». Говорю чистую правду, что впервые слышу про «вербовку и деятельность». Кричат: «Врёшь!» Мне называют несколько фамилий, но я их слышу впервые. Снова «Признавайся и говори правду». Значит, тут нужна ложь, а не правда. На неделю отстали от меня. Немного пришёл в себя, рад, что про меня забыли, не дёргают больше. Но где ж там! Снова вызывают ночью и следователь Довгаленко мне весело сказал «Мы считали вас троцкистом, а вы никакой не троцкист…» «Я же говорил, что ни в чём не виноват» - обрадовался я. «Э-э, молодой человек, не спеши. Давай честно признавайся в своей нацдэмовской деятельности. Пел же когда то «Ад веку мы спали…»? «Что, скажешь, нет?» И засмеялся: «Ловили троцкиста, поймали националиста. Давай на этом остановимся. Запомни, у нас ворота открываются только в одну сторону, только сюда и никогда назад. Есть человек, будет и дело. А будешь упираться, советую вспомнить, что сказал Горький: «Если враг не сдаётся, его уничтожают».

Видимо, чтобы войти в доверие, Довгаленко вдруг заговорил по - белорусски и признался, что работал учителем, но вот мобилизовали на борьбу с врагами. И уточнил: «Будешь упираться, шлёпнем и концы». «Разве можно без суда и следствия?» - удивился я. «Наивный мальчишка. Шлёпнем и составим акт, что убит при попытке к бегству». Логично, подумал я. Мне объясняли, что со мной поступили милосердно, арестовав меня. Контрреволюционеры на меня рассчитывали, но ещё не успели вовлечь в активную деятельность. Оставалось только поблагодарить за такое милосердие. Мне называли фамилии писателей знакомством с которыми гордился каждый – Гартный, Чарот, Зарецкий, Хадыка и Шашалевич . Я объяснял, что это честные советские литераторы. Довгаленко достал из ящика и показал мне: «Узнаёте?» На одном снимке был Гартны, на втором – Чарот. «Вот ваши идейные руководители. Они рассчитывали на вас и во всём признались, а разоружившийся враг не страшен. Мы их года два проверим в трудовой обстановке, и вернутся к прежней работе. Не разоружившийся враг самый опасный. Понято? И говорить с ним придётся на другом языке».

И говорили, да ещё как. Мне эти разговоры запомнились слово в слово, ведь повторялись из ночи в ночь целый год. А меня переводили то из одиночки в тюрьму, то снова в одиночку.

Наконец главным обвинением стало, что я и мои однокурсники по институту читали поэмы Дубовки и стихи Язэпа Пушчы «Письма собаке». Их нам выдавали из закрытого фонда библиотеки с разрешения декана В.В.Борисёнка. Мы их критиковали с «бэндовских» позиций на семинарских занятиях, а в обвинительном заключении записали: «Читали и распространяли контрреволюционные произведения репрессированных националистов». Больше всего меня удивило, что в перечне обвиняемых выпусников нашего курса Василь Шашалевич считался руководителем националистической группы. Кроме меня и своей ученицы по Краснопольской школе Жени Каплуновой, Шашалевич никого не знал и в глаза никогда не видел. Это обстоятельство трактовалось, как глубокая «конспирация».

2 октября 1937года нас десять человек в «чёрном вороне» привезли на площадь Свободы. Там была спецколлегия Верховного суда. Привели в небольшую комнату. За столом – три человека: председатель суда Василий Семёнович Карпик, по бокам ещё двое. От них никто не услышал ни единого слова. За столиком у окна сидел представитель НКВД. Судья объявил, что дело рассматривается в закрытом судебном порядке, без участия обвинения и защиты. Свидетельств и вещественных доказательств нет. Обвинительное заключение напоминало газетную передовицу тех времен о бдительности. Кроме риторических формулировок, в нём не было ни единого доказательства и факта. Карпик каждому задавал один и тот же вопрос: «Признаёте себя виновным в предъявленном обвинении? – услышав отрицательный ответ, зло спрашивал: - Значит вас арестовали зря? Вы клевещете на советское следствие. Секретарь, запишите». На этом судебное следствие закончилось…

Мы повеселели. Даже конвоиры подбадривали, что судить на не за что. Развеселился и Шашалевич: «Покажитесь, хлопцы, а то, говорят, возглавлял вас и никогда никого не видел».

Но веселье было недолгим. Минут через двадцать, не глядя на нас, Карпик объявил приговор - десять лет лагеря и пять лет поражения прав. Женя заплакала, а мы сразу и не осознали, что это серьёзно.

В тюремном коридоре нас встретил следователь Серышев: « Вам повезло. Сегодня принят указ, по которому срок наказания увеличен до 25лет». Оставалось только радоваться. Мы все оказались в подвальной пересыльной тюрьме с двумя узкими окошками затянутыми густой проволочной сеткой. Она запотела и дышать было нечем, а люди всё прибывали и прибывали – шла целая писательская полоса: Хадыка, Баранавых, Знаёмы, Астапенка, Звонак, Микулич, Багун, Скрыган, Дарожный, Пальчевский, Розна, Межевич, Шашалевич. Всех и не вспомнить. Хоть открывай в камере филиал Дома писателя. Даже был его директор – Василь Залуцкий и свой начальник Главлита, старый литовский большевик Александр Якшевич; где то в соседней камере сидел бывший директор издательства Бровкович. И все с одинаковыми обвинениями и приговорами. Но никто не отчаивался, не верилось, что всё это серьёзно. Шашалевич вспомнил один свой допрос. Следователь в хорошем настроении начал рассказывать про спектакль, который посмотрел, про его политическую заострённость, направленную против фашизма, про судьбу честного композитора и его борьбу и заключил: «Вот как надо писать. А вы навыдумывали какие - то «Волчьи ночи» и клепали на нашу действительность». Василь поинтересовался названием пьесы. «Какая то симфония». «А кто автор?» «Авторами интересуюсь только здесь». Следователя ошеломил Шашалевич: «Спектакль называется «Симфония гнева», а автор … ваш покорный слуга Василь Шашалевич». «Не может быть, - взорвался следователь, - автор враг народа, а пьеса идёт в театре. Вы и отсюда продолжаете свою деятельность. Признавайтесь, кто в театре вам содействует». «Вы же сказали, пьеса патриотическая и вам понравилась». «Маскировка! - загорланил следователь, - под Германией вы имеете в виду что - то другое».

Собранные в одну камеру давние приятели и знакомые рассказывали друг другу горькие и смешные эпизоды следствия. Все были настроены оптимистически, считали, что с нами случилось какое то недоразумение, а может и происки настоящих врагов народа, чтобы истребить честных и преданных. Писали жалобы в самые высокие инстанции, веря, что там разберутся, нас выпустят, а виновных накажут. Надзиратели забирали наши бумажки и они, естественно, дальше тюремной канцелярии не шли.

3
{"b":"673087","o":1}