В 1939 году после освободительного похода Красной Армии на Запад наш лагерь стал интернациональным. Осенью прибыл этап из Польши: мужчины в шикарных, никогда не виданных костюмах и плащах, с блестящими кожаными чемоданами и портфелями, женщины в шляпках и светлых пальтишках с пелеринками и лайковых перчатках на изящных руках. Годом позже из Бессарабии пригнали девяносто трех молдаван в длинных суконных бурнусах, овчинных жилетах и высоких каракулевых шапках. Был среди них бывший прокурор, были священнослужители, но большей частью обыкновенные крестьяне — виноградари и кукурузоводы. В польском этапе независимостью поведения отличался бывший товарищ премьера; был там и маленький седенький и слишком болтливый банкир, который рассказывал каждому встречному-поперечному о своих миллионах, что хранились в швейцарских и лондонских банках. А теперь он работал «движком» — весь день дёргал за веревку примитивное приспособление, которое щепало кровельную дранку. Перековывайся, изучай на практике, как достаются миллионы.
Наиболее крепких послали на повал и погрузку. Женщин — окорку леса, а самую красивую взял уборщицей в пекарню Коля Зотов крупный пройдоха и аферист на воле, с хорошо подвешенным языком и мнимой образованностью. Начальство потворствовало ему во всём — за счет припека он щедро кормил всех вольнонаёмных.
Недели через две поляки уже не узнавали друг друга в лагерных недоносках с чужого плеча. Их нагло раздевали вольные и блатняки, бригадиры и десятники, повара и каптеры. Урки повесили на двери своего шалмана фанерную вывеску «Ларёк». Поляки потянулись туда, надеясь купить что-нибудь съестное. В дверях им устраивали «тёмную» — набрасывали на голову одеяло или бушлат, выворачивали карманы, снимали пиджаки и предупреждали, что прирежут, если хоть кому-нибудь заикнутся, давали под зад, и бедняги летели с крыльца, минуя ступеньки. Случалось, бежали жаловаться на вахту. «Где обокрали?» — «В ларьке.» Однако, сразу же после операции вывеска на шалмане исчезала. Надзиратель и потерпевшей шли к настоящему ларьку и, как говорится, тянули пустой номер. А на шалмане вновь вывешивалась приманка для очередного «наивняка».
Большинство костюмов, пальто, чемоданов и портфелей уплыло за зону прямиком в шкафы и сундуки начальников и стрелков. Ничуть не стыдясь, их выменивали на хлеб, сахар, махорку, давали небольшие деньги. Пекарь Коля Зотов с помощью вольных отправлял домой посылку за посылкой.
Меньше привлекала одежда молдаван, однако их тоже очень скоро переодели в недоноски третьего срока. Поплыл за зону шикарный сюртук бывшего прокурора Бессарабии Прусакова, сутана тонкого сукна отца Ионы. Валить лес, грузить вагоны, строить лежневки молдаване были не способны. И их пайки не тянули более четырехсот — пятисот граммов, их первый котел — это жидкая баланда и ложка ячменной каши. Порою за невыполнение задания прямо с вахты они шли всей бригадой в кондей. У многих опухали лица, под глазами набухали водянистые мешки, поблекли, стали пустыми глаза.
Первыми опускались не знавшие прежде физического труда немощные интеллигенты. Они начинали рыться на помойках за кухней, вылизывать чужие миски, становились безразличными, теряли всякое чувство человеческого достоинства, переставали умываться, и от них, ещё живых, исходил дух тлена. По зоне слонялись потенциальные смертники. Идти на работу они были не в состоянии, без температуры санчасть освобождения не давала, оставался только кондей, а оттуда — кратчайшая дорога за вахту с биркой на большом пальце правой ноги.
Ослабевших посылали еще в бригаду лаптеплётов. Безногие и хромые деды, сидя в землянке с невысокой надстройкой, обеспечивали лесорубов главной обувью — вятскими лаптями на сорок ушек. Были среди них свои ударники и стахановцы, которые зарабатывали третий котел. И к ним послали учиться двух молодых польских доходяг. Сколько ни бились, а за день по лаптю целиком не сплели: один вымучил с грехом пополам носок, второй пятку, и понесли сдавать по пол лаптя, чтоб не причислили к прогульщикам и не ночевать в кондее. Ну и повеселился же каптер Яша Смирнов, а они, несчастные, стояли и плакали.
Бригадиры и работники бухгалтерии помалу освоились с польскими и молдавскими фамилиями, но с прибытием большого этапа из Грузии для них начались муки: все фамилии казались на один копыл. Их путали в продстоле, путали нормировщики, путали регистраторы санчасти. Пока было тепло, дети Кавказа ещё держались, а ударили морозы, закрутили метели, завалили сугробы дороги и тайгу, — сгорбились, почернели, заколотились от стужи и голода некогда красивые и сильные земляки великого Сосо и посыпались один за другим, как мухи. Покуда дойдет до оцепления – дух вон. А ведь надо обтоптать комель, подрубить. Начнет пилить — пилу зажало… Опытный лесоруб знает, что делать, а бедные дети солнечного юга выбиваются понапрасну из сил пока свалят одно дерево. Никто не учил их этой работе: пилу с топором в зубы — и айда в лес, а там хоть пуп развяжы, а норму выдай. Деревья падали абы куда, и под ними погибли десятки неопытных людей. Никто не заплакал над ними, никто не сообщил родне, какую смерть принял их мученик.
А санчасть составляла трафаретный акт: «умер от воспаления легких»
или «от сердечной недостаточности». А где и когда похоронен, осталось тайной навсегда. За неделю покойников набирался полный дощатый сарай, называемый моргом. Окаменевшую землю было не укопать, а хоронить как то надо. За полночь мёрзлые голые трупы, одних вдоль, других поперек, укладывал на сани хозвозчик Мефодий Костров, вывозил в лес и до весны заваливал снегом. Но и весной было не до покойников, да и исчезали они с того места каким-то таинственным образом. Лишь находили разбросанные кости и черепа.
От холода, голода, непосильной работы люди падали буквально на ходу. Особенно грузины: они быстро утрачивали волю, надежду, опускались морально и физически. Голод гнал их к ящикам с кухонными отбросами, они жадно грызли соленые тресковые головы, обпивались водой, ноги и лица распухали до стеклянной прозрачности, и жизнь угасала в них. Умирали, как правило, неслышно: утром будят на поверку, а человек уже мёртв. Бригадиры не торопились сообщать о покойниках в санчасть, чтоб еще пару дней получать лишнюю пайку на бригаду. Случалось и наоборот: по зоне блуждали «живые покойники». Малограмотные бригадиры ошибались, умер Гогоберидзе, а по рапортичке спишут Носаридзе. И он с утра ходит выясняет, почему ему не выписали пайку, В продстоле ему объясняют, что он уже умер. «Вай, слюшай, зачем умер? Я ещё живой». И плетётся бедняга, заживо похоронный, в санчасть за справкой, что он ещё жив.
Молдаване были более стойкими, легче переносили морозы. А:те кого не до конца обобрали блатные, носили овчинные душегрейки. И на лесоповале они оказались проворнее. Молодые парни, стараясь получить пайку побольше, перевыполняли норму. Однако все они были молчаливые, замкнутые, мрачные. Только и услышишь: «Буна даминяца», «Буна сяра». Их поредевшая бригада жила отдельно, но не очень дружно, там часто вспыхивали ссоры, а отчего — не разберешь. Бригадиром был то ли молдаванин, то ли украинец Ион Савчук, человек требовательный и жесткий, он сразу, усвоил основную лагерную погонялку: «Давай, давай, мать-перемать!» Угождал начальству, чтоб остаться в бригадирах, не выполнивших норму отправлял с вахты в кондей.
Однажды наша бригада оказалась на погрузке рядом с Савчуковой. Пока выводили загруженный состав, сели все вместе вокруг костра. Тут привезли дежку застывшей на морозе баланды из турнепса и отрубей, а это означало, что грузить будем всю ночь, а с утра снова на повал. Вспоминаю теперь, и не верится, что всё это мог вынести голодный человек, хоть и выдерживали единицы. Мы проклинали дорогу, нами же построенную, глядели на бесконечные склады — и охватывал ужас, что всё это надо перетаскать на собственном горбу. А свалишься — вывезут за вахту, пригонят новых, на их долю тоже хватит.
У костра рядом со мною сидел некогда, видно, красивый, с печальными и умными глазами молодой молдаванин Рубежу. Хлебал он баланду как-то деликатно, не жадно, не давясь. Молчаливый и сдержанный, он лишь грустно улыбался, когда его ругали. Я спросил, чем он занимался на воле. «Литературой». И я признался в своей причастности к изящной словесности. Рубежу хорошо говорил по-русски и рассказал, что долгое время собирал материалы о пребывании Пушкина в Молдавии, об истоках его «Цыган» и кишиневских стихов. Рассказывал не спеша, зная цену каждому слову, вспоминал пушкинские строфы и свои переводы на молдавский.