– Хорошо, баба, я попробую. Но ты ложись, ты болеешь.
– Неможется, моя сына. А помирать нельзя без иконки.
– Ложись. Я попробую, постараюсь.
Она отвела старую женщину к постели, уложила; сама же вернулась к столу, недолго смотрела на свой рисунок с огородом и подсолнухом, потом убрала его и, достав чистый лист, стала карандашом, легко, едва касаясь бумаги, рисовать женщину с покрытой головой и скрещенными на груди руками. Она рисовала долго, стирая резинкой и снова начиная и все больше понимая, что ничего у нее не выходит.
– Господи, помоги… – беззвучно шептала на кровати старая женщина. – Господи, помоги ей…
А девочка, понимая свое бессилие, вдруг озябла. Она подошла к печке и присела возле нее на низенькой скамеечке, сразу почуяв, как вливается в ее тело живительное тепло.
– Господи, помоги ей… – прошептала старая женщина.
Девочка повторила за ней:
– Господи, помоги…
Глаза ее вдруг остановились на кухонной полке, где сушились миски, ложки и прочая нехитрая снасть. Там же висели две небольшие некрашеные доски, на которых всякий раз крошили капусту, морковку да лук. Доски были скобленые, мытые, явственно проступали на них мягкие линии древесной текстуры. И на одной из досок, той, что висела справа, девочке почудился живой образ. Боясь спугнуть это зыбкое видение, она подалась вперед, чтобы вглядеться пристальнее. И увидела отчетливо, ясно, среди зыби линий увидела лик женщины. Он проступал все отчетливей: мягкий рисунок лица, складки большого платка, лицо обрамляющего, выпростанные из платка руки, бережно держащие спеленутого младенца.
Не дыша и не спуская с образа глаз, девочка взяла краски и, опустившись на колени, начала осторожно работать, закрепляя и упрочивая насовсем только ей видимое на темном дереве.
Коричневый цвет и охристый, золотистый… Багрянец и лазурь… Одна кисточка, другая…
«Господи, помоги…» – пробормотала на кровати своей старая женщина. Очнувшись от забытья, она с трудом приоткрыла глаза и увидела что-то большое и светлое. Не было тесной хатки, низкого потолка ее, а лишь – золотой теплый свет, который не слепил, а словно врачевал глаза. Но она все равно зажмурилась. «Может, горим…» – подумалось ей. Но свет был не от земного огня. Кто-то стоял, высокий, в золоте ли, в серебре, а может, в снежной сияющей бели. И старая женщина разом поняла, что она умирает и Господь прислал за нею высокого гонца. «Слава Тебе…» – прошептала она, теряя сознанье.
А когда через время старая женщина очнулась, уже не было огня и света, лишь электрическая лампочка желтела под потолком. А вокруг – старые стены, родная хата. Но у дальней стены, у печки, лежала на полу девочка, и старая женщина позвала ее: «Сына… Чего с тобой?..» Позвала – и неловко сползла с кровати, на неверных ногах шагнула раз и другой, протянула руки.
Девочка была теплая и живая. Она подняла навстречу бабушке лицо с сияющими счастливыми глазами.
Но вдруг другие глаза увидела старая женщина. Глаза, светлый лик… Возле них жизнь прожила. Глядела со стены Богородица. В ее глазах – нежность, страдание и раздумье. И радость возвращения. Свет исцеляющий в потупленном взгляде ее.
– Господи, слава Тебе… – прошептала старая женщина, опускаясь на колени.
За стенами, за малыми темными окошками тянулась долгая ночь. Для людей – время покоя.
Наутро в хате все было как прежде. Лишь из переднего угла украшенная сухими и бумажными цветами глядела Богородица.
А еще – всю неделю в хатке стояло тонкое благоухание. Люди заходили и, почуяв его, спрашивали:
– Чем это?.. Так хорошо.
– Цветок зацвел, – объясняли им. – Зима, а он зацвел.
Потом понемногу этот запах пропал. Осталось лишь прежнее: старости дух, горечь сухих трав, кислина щей да яблочной кулаги да сладость пареной тыквы, которую любила девочка, как все дети.
Набег
1
Поздним июльским утром через хутор Найденов проехал черный мотоцикл участкового милиционера Листухина. По хутору он промчался быстро. У колхозной кузни, где народ толокся как обычно, не остановился. Видно, спешил.
– Либо где украли чего? – вслух подумал кто-то из мужиков.
– Похмеляться летит, в Ярыжки, к Мане Хромой.
Вторая мысль была интереснее, но имела изъян, который тут же выплыл наружу.
– А то бы он ближе не нашел похмелку… Любые ворота настежь.
Мотоцикл Листухина, перебравшись через плотину за речку, не прямо покатил к Ярыженскому хутору, а взял круто правее, к займищу, и скоро скрылся в прибрежной зелени.
Здесь, на давно не езженной, затравевшей дороге, скорость пришлось сбавить. Мотоцикл тащился порою шагом, продираясь в сомкнувшихся над дорогой ветвях; лишь на полянах прибавлял он ход. А ведь еще недавно колея была набитая: за сеном ли, за дровами, зимой и летом ездили лошадьми. Чаще ночами, таясь, потому что за речкой начинались угодья лесхозовские, куда хуторянам заказан был путь. Но жизнь велела свое. Потаясь косили, рубили.
Теперь лежали поляны некошеные, забитые сухим старником. Никому не надо: ни лесхозу, ни колхозу, ни добрым людям.
Дорога в конце концов выбралась из займищной уремы и весело запетляла меж березовыми с осиной колками. Пахнуло скотьим духом, пресной водой. На речном берегу, на песчаном сухом угоре, открылся летний баз, обнесенный жердями, да рядом, под раскидистыми вербами, немудреное человечье жило: землянка, летняя печка, стол под навесом.
– Здорово живешь! Живой-крепкий? – сойдя с мотоцикла, приветствовал Листухин хозяина, Николая Скури-дина, немолодого, худощавого мужика, который растапливал печь.
– Слава богу, – ответил Николай. – Вовремя поспел. Щербу будем хлебать.
– За тем и спешил, – усмехнувшись, ответил Листухин.
Окинув взглядом жилье, скотий баз и приречную луговину, он похвалил:
– Хорошо устроился. А скотина где?
– Внук пасет.
Листухин всю жизнь прослужил колхозным участковым милиционером, имел на плечах погоны лейтенанта и по окрестным хуторам ведал все и обо всех. Про скуридинского внука он знал, что состоит тот в райотделе на учете, имеет три привода и к деду на хутор его отослали родители подальше от греха.
– Вот и хорошо, пусть при деле ума набирается, чем на станции гайды бить, – наставительно сказал Листухин. – А сам так и не пьешь?
– Нет, – мотнул головой Николай. – Язва желудка. Не имею права.
– Она у тебя всю жизнь, – напомнил Листухин.
Николай лишь вздохнул, а потом добавил:
– Выпил, видать, свою бочку.
– Не одну, – уточнил Листухин.
Ему ли было не знать, сколько выпил Николай Скуридин на своем веку. И ловил он его, по пьяному делу, на воровстве зерна и дробленки, и привлекал вплоть до пятнадцати суток. В райцентр приходилось возить. Всякое бывало.
– Правильно делаешь, что не пьешь, – похвалил Листухин. – Я тоже скоро завяжу. Возраст.
Слова участкового Николай понял и поднялся, сказав:
– Сейчас принесу.
– Погоди, – остановил его Листухин, вспомнив, зачем приехал. – К тебе не надъезжали чужие?
– Надъезжали.
– Черные?
– Они.
– И чего?
– Продажнюю, мол, скотину ищем.
– Ищут. Где плохо лежит. Гляди в оба, – построжел Листухин. – На Борисах пять голов гуляка увели. На Кочкаринском – две коровы, телка и бычок. Под Исаковом – двадцать пять голов, ночью, как сквозь землю. А ты на отшибе. Не дошумишься. Сколь голов у тебя?
– Полторы сотни.
– Да своих, да лесничего, да директора лесхоза, да элеваторских штук пять, – пронзительно глядя на Николая, считал Листухин. – Точно?
– Вроде того… – уклончиво ответил Скуридин.
– Это дело ваше, меня не касается. Тем более новая политика: там – хозяин, там – фермер. Ты еще не фермер?
– Нет. По договору с колхозом.
– Гляди. Нынче же ружье попроси на хуторе. У Зрянина, у Кривошеева. Ружье и патроны. Когда приезжали гости?
– На той неделе. Вроде в субботу.