Как тут не согласиться с Н. Г. Чернышевским: «Все лица повести – люди из лучших между нами, очень образованные, чрезвычайно гуманные: проникнутые благороднейшим образом мыслей»; главный герой – «человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима; мысль которого приняла в себя всё, за что наш век называется веком благородных стремлений»44.
Как тут не забыть об изначальной трагической заданности сюжета и не вознадеяться на счастливое соединение Н. Н. и Аси с благословения и под покровительством Гагина? Но…
Начиная с «Евгения Онегина», над судьбами героев русской литературы довлеет это роковое, неизбежное и непреодолимое «но».
По этой же «матрице» сделана тургеневская «Ася», сюжет которой строится как неудержимое и беспрепятственное (!) движение к счастью, оборванное неотвратимым «но».
Уже описание первого вечера, в самый день знакомства проведенного Н. Н. у Гагиных, при внешней обыденности, бессобытийности происходящего (поднялись на гору, к жилищу Гагиных, полюбовались на закат, поужинали, поговорили, проводили гостя до переправы), отмечено кардинальным изменением художественного пространства, интенсивным эмоциональным приращением и, как результат, – нарастанием сюжетного напряжения.
Гагины жили за городом, «в одиноком домишке, высоко», и дорога к ним – это одновременно буквальный и символический путь «в гору по крутой тропинке». Вид, который на сей раз открывается взору героя, кардинально отличается от данного в начале повести, в пору безмятежного и малоподвижного уединения Н. Н. Рамки картины раздвигаются, теряясь в дали и в вышине; теперь в центре ее господствует река: «Рейн лежал перед нами весь серебряный, между зелеными берегами, в одном месте он горел багряным золотом заката»; «приютившийся к берегу городок», и без того невеликий, словно становится меньше, беззащитно открывается окружающему простору, рукотворные сооружения – дома и улицы – уступают главенство естественному, природному рельефу: во все стороны от городка «широко разбегались холмы и поля»; а главное – открывается не только горизонтальная беспредельность мира, но и его вертикальная – небесная, воздушная – устремленность: «Внизу было хорошо, но наверху еще лучше: меня особенно поразила чистота и глубина неба, сияющая прозрачность воздуха. Свежий и легкий, он тихо колыхался и перекатывался волнами, словно и ему было раздольнее на высоте».
Уютно обжитое героем замкнутое пространство ухоженного немецкого поселения расширяется и преображается, обретает необъятный, манящий, влекущий в свои просторы объем, и далее в тексте повести это ощущение оформляется в один из главных ее мотивов – мотив полета, преодоления сдерживающих оков, обретения крыльев. Этого жаждет Ася: «Если бы мы с вами были птицы, – как бы мы взвились, как бы полетели… Так бы и утонули в этой синеве…» Об этом знает и такую возможность предвидит Н. Н.: «А крылья могут у нас вырасти»; «Есть чувства, которые поднимают нас от земли».
Но пока Н. Н. просто наслаждается новыми впечатлениями, в которые дополнительную романтическую окраску, сладость и нежность привносит музыка – доносящийся издали и благодаря этому освобожденный от какой бы то ни было конкретики, превращенный в собственный романтический субстрат старинный ланнеровский вальс. «…Все струны сердца моего задрожали в ответ на те заискивающие напевы», признается герой; в душе его затеплились «беспредметные и бесконечные ожидания», и под впечатлением пережитого вмиг нахлынуло – как озарение, как дар судьбы – нежданное, необъяснимое, беспричинное и несомненное чувство счастья. Попытка рефлексии по этому поводу – «Но отчего я был счастлив?» – категорически пресекается: «Я ничего не желал; я ни о чем не думал…». Важен чистый остаток: «Я был счастлив».
Так, в перевернутом своем состоянии, минуя необходимые этапы возможности и близости, игнорируя какие бы то ни было обоснования и резоны, перескакивая через все предполагаемые сюжетные подступы, сразу с конца, с недостижимого для героев «Онегина», обреченных лишь на бессильный финальный вздох («А счастье было так возможно, так близко…») итога, – подчеркнуто полемически («Я был счастлив») начинает в тургеневской повести свою работу пушкинская формула счастья.
Впрочем, для того чтобы осознать связь тургеневской интерпретации темы счастья именно с пушкинской ее трактовкой (сама-то по себе тема стара, как мир, и, разумеется, никем не может быть монополизирована), следует для начала внимательно вглядеться в черты и характер героини, даровавшей Н. Н. одним только знакомством с нею то, чего за целую жизнь целенаправленных усилий можно так и не добиться, так и не пережить.
Асино сходство с пушкинской Татьяной лежит на поверхности текста, оно многократно и настоятельно предъявляется автором, и это несомненно свидетельствует о его принципиальной значимости в художественном мире произведения.
Уже в первой портретной характеристике прежде всего отмечено своеобразие, инакость героини: «Было что-то свое, особенное, в складе ее смугловатого круглого лица»; и далее это особенное будет усугубляться, сгущаться, наполняться конкретикой, отсылающей к деталям, из которых в романе Пушкина слагается образ Татьяны Лариной.
У всех на памяти «титульная» характеристика Татьяны: «дика, печальна, молчалива, как лань лесная, боязлива…».
В повести Тургенева, в рассказе Гагина о впервые им увиденной, тогда еще десятилетней Асе читаем:
«она была дика, проворна и молчалива, как зверек».
Конструктивное сходство этих формул-характеристик дополнительно усиливает сходство содержательное, подчеркивает его неслучайность, знаковость и одновременно акцентирует несовпадения, расхождения.
Тургеневская фраза звучит сниженно относительно пушкинской: «дика» – совпадает, подтверждается, но вместо «печальна» – «проворна» (впрочем, утрата этого атрибута скоро будет восполнена: томящаяся невысказанностью своей любви, Ася предстает перед наблюдательным, но недогадливым Н. Н. «печальной и озабоченной»); вместо поэтически возвышенного «как лань лесная, боязлива» – укороченное и упрощенное «как зверек».
Вне всяких сомнений, Тургенев ни в коей мере не стремится умалить свою героиню относительно идеала, каковым вошла в русское культурное сознание Татьяна Ларина, более того, вся логика повествования свидетельствует об обратном: Асей любуется, ею восхищается, ее поэтизирует в своих воспоминаниях не только рассказчик, но и – через его посредство – сам автор. Что же тогда означает корректировка на понижение классической формулы самобытности? Прежде всего, по-видимому, она призвана подчеркнуть, при внешнем сходстве, очевидность и принципиальность различия.
Ведь то, что в барышне Татьяне Лариной было проявлением своеобразия характера, в дочери барской горничной Асе являлось следствием драматизма судьбы.
Татьяна, «русская душою», горячо любившая свою няню-крестьянку и верившая преданьям простонародной старины, занимала при этом прочное и стабильное положение барышни-дворянки. Совмещение в ней народного и элитарного начал было явлением эстетического, этического порядка. А для Аси, незаконнорожденной дочери дворянина и горничной Татьяны, это изначальное, природное слияние в ней двух полюсов национального социума обернулось психологической драмой и серьезной социальной проблемой, что и вынудило Гагина хотя бы на время увезти ее из России.
Барышня-крестьянка не по собственной игривой прихоти, как безмятежно-благополучная героиня одной из «Повестей Белкина», не по эстетическому влечению и этическим пристрастиям, как Татьяна Ларина, а по самому своему происхождению, Ася очень рано сознает и болезненно переживает «свое ложное положение». «Она хотела быть не хуже других барышень» – то есть стремилась как к невозможному к тому, от чего отталкивалась, как от своего исходного, но неудовлетворительного status quo, пушкинская Татьяна.