…Рисковать самим собой – это ведь мечта, роскошь. А вот что делать, когда общество состоит сплошь из заложников? Когда существует круговая порука, что ни выбери – кого-нибудь да предашь. Хочешь быть лучше других, хочешь чистеньким остаться? Не дадут, не получится. Выбирать приходилось не между коллаборационизмом и героическим сопротивлением, не между подлостью и гражданской доблестью, а между одним грехом и другим.
Да, ужасно я свое семейство тогда подвел. Правда, ни в малейшей степени не по тем причинам, которые дискутировались на конференции «Стратегии политического активизма: подпольные диссидентские кружки второй половины XX века». Такого греха на душу я все же не взял.
Но существовала моя семья. Настрадавшиеся люди, которым достались настоящие боль и голод, страх, кровь. Они добрались наконец до тихой заводи, до временно оттаявшей полыньи. Их-то, пуганых своих родственничков, я отдал на заклание. Отнял у них единственное сокровище – себя…
На него возлагались все их робкие надежды на успех. На возрождение даже в какой-то степени семейного имени. Потому что имя, старательно забытое, у них когда-то было, род их был когда-то достаточно процветающим и разветвленным. Ко времени его детства семейство состояло из намертво замолчавшего отца, испуганной матери и нескольких тетушек-вдов; и всем скопом они его воспитывали. Музыке учила одна тетушка, языкам другая. Против языков отец возражал: для чего? С кем мальчик будет по-английски разговаривать?
У них был участок в плодово-ягодном кооперативе, где отец построил домик, пугавший мать размерами – на полтора квадратных метра больше дозволенного уставом кооператива. Только теперь Андрей догадывается, о каких вишневых садах и наследственных потрескавшихся колоннах напоминал отцу тот сарайчик. А тогда он ненавидел домик и участок, который его заставляли вскапывать и удобрять. По собственной воле он приезжал туда только дважды: чтобы спрятать, а потом забрать особо важные Юрины бумаги.
И ведь отец оказался прав насчет языков. Излишняя образованность привела к преступному общению с иностранцами.
На конференции обсуждали вопрос: можно ли говорить о результатах диссидентской деятельности начала второй половины XX века в категориях победы и поражения? Возможно ли считать печальные общественные процессы нашего времени следствием изначальных недостатков программы и стратегии правозащитного движения? Важно ли наследие диссидентства в текущий момент?
Для него бесспорным результатом их деятельности осталось только одно: он почувствовал себя человеком. И никогда потом этого чувства у него отнять не могли, несмотря на внешние обстоятельства. Его могли сделать несчастным человеком, голодным человеком, человеком, потерявшим семью и дом, но все же человеком он оставался.
Важно ли это в текущий момент?
Димкин доклад Андрей пропустил мимо ушей и полагал, что большинство присутствующих тоже слушали его, как музыку в лифте. Так обычно и бывало с Диминой велеречивостью: все наслаждаются блестящими гирляндами красиво нанизанных слов, знакомыми цитатами из умных книг. Если же попытаться уцепить смысл хоть одной фразы и сравнить ее с предыдущей и последующей, то смысл тает и ускользает. Главное – слушая Димины речи, все довольны собой.
Что поделаешь, миф неотразимее факта. Факт можно оспорить другими фактами, факт обрастает деталями до бесконечности. В легенде же всегда есть лаконичный и понятный смысл, законченный сюжет. Легенда успокаивает подтверждением всех знакомых банальностей. В ней ни убавить, ни прибавить. Так это было на земле. Димин любимый жанр.
После доклада состоялась торжественная церемония передачи в библиотеку колледжа важных материалов из архива Дмитрия Александровича – тех самых Юркиных бумаг, прятавшихся когда-то в плодово-ягодном сарайчике.
…Ужасно и несправедливо, но я считаю этого дурака, этого трепача, этого позера дешевого, этого пошлого торговца развесистой клюквой, этого почетного профессора двунадесяти университетов виновным в Олиной смерти. Хотя умерла она не в ссылке, а много лет спустя, но если бы не тот год, когда она мучилась без всякой помощи в глухом сибирском поселке, если бы ее хоть как-то лечили, хотя бы диагноз поставили…
Раньше люди просто недотягивали до момента превращения своего прошлого в историю, но мне кажется, что в моей памяти тоже есть смысл и сюжет, только передать это сложно. Потому что передавать надо и вкус, и запах, и ощущение Олиной замерзшей, по-детски шершавой руки, засунутой для обогрева в мой карман; и почему именно из-за этой руки невозможно было повернуть и уйти куда глаза глядят, подальше от подъезда, в котором явно два топтуна околачивались… А необходимо было пройти между топтунами, даже слегка их растолкав, подняться на пятый этаж крупноблочного дома на темной окраине, куда тянула Олечка… Дома, где жили наши друзья, где, ясное дело, шел обыск, где всех приходящих задерживали. Мы поднимались с этажа на этаж – лифт там никогда не работал, – и было страшно, еще как страшно, и с каждым этажом становилось страшнее. Этот факт неприлично упоминать, он нелеп и не подходит для обсуждения на научной конференции, а ведь как он важен!..
Еще важнее Андрею то, что Оле не было страшно. Ей было всегда так жалко других, так ее жгло сочувствие, что на собственный личный страх просто эмоций не хватало.
Дело в том, что она, Олечка, и была их вождем и лидером. Она по большей части не принимала участия в дискуссиях, сидела в стороне. Как андерсеновская Эльза, молча вязавшая свои крапивные рубашки даже по дороге на костер, чтобы успеть всех спасти, так Оля вечно что-нибудь срочное переписывала или перепечатывала. Только когда обсуждения уж совсем заходили в тупик или дикие лебеди уж слишком воспаряли к облакам, она вставала, вздыхала тяжело: «Ну хватит, пошли, что ли!» – и шла туда, куда нужно, и делала то, что нужно.
В Оле было качество, казавшееся Андрею сказочным. То есть удивительно простым и детским, но не совсем поддающимся рациональному объяснению. Оля чувствовала разницу между добром и злом. Как канарейка в шахте, как раздвоенная ветка вербы, ищущая живую воду.
И у нее было такое аккуратное, непритязательное лицо, всегда казалось, что она только что умылась очень холодной, живой водой. Теперь он думает: вполне возможно, что этот ярко горевший румянец уже тогда был признаком болезни.
В своих влиятельных и основополагающих трудах – и в двухтомнике легенд, и в лекциях, и в статьях – Дмитрий Александрович В. никогда не упоминает об Оле. О важности Оли для них для всех. Вспомнил он об Оле и говорил о ней чересчур подробно только однажды. Как раз там, где мог бы и помолчать. В кабинете, куда его вызвали для беседы.
Потом он объяснял, почему должен был, абсолютно должен – в тактических целях – подкинуть следствию какой-то материал. Ольга, по его мнению, была наименее важной из них, и он, в мудрости своей, преднамеренно раздул ее роль и значение. От ее отсутствия Движение, – он всегда умел произносить слова как бы с заглавной буквы, – не пострадало так, как могло пострадать от отсутствия подлинного Лидера.
Психологические сложности Дмитрия Александровича дают исследователям широкое поле для занятных интерпретаций, позволяют продемонстрировать свое знакомство с творчеством Достоевского; наиболее бесстыжие приводят цитаты про душу, которую неплохо бы сузить.
Дальнобойщики расселись по своим кабинам, сначала их мастодонты долго пятились и сигналили, потом взревели и разъехались один за другим… И теперь ему мешает заснуть мертвая тишина, от которой он все время ожидает нового подвоха. Уже пять утра.
Материалы, собранные Андреем о суде над Олей, были опубликованы уже после его ареста. Потом запах судебного зала, запахи камеры, масляная краска в коридорах. Отсюда стекала по всей стране эта государственная вонь, зеленая болотная масляная краска: по всем школам, больницам, по всем казенным домам до последнего детского садика с запахом подгорелой манной каши в жестяной государственной миске…