Вчера Ева успела, однако, много порассказать о себе. Что у нее мама – полька, приехавшая сюда подростком. Что папа – успешный бизнесмен, но когда-то учился на историка, поэтому не возражает против ее академической карьеры. Что она вегетарианка. Что сегодня она не в лучшей форме, потому что у нее месячные и началась мигрень.
Неожиданное физиологическое откровение аспирантки его не шокирует, а скорее озадачивает. Озадачивает первозданная доверчивость, с которой она сообщает интимные детали своей жизни человеку, которым сама так откровенно не интересуется.
Многое в аспирантке загадочно. Тапочки на босу ногу, несмотря на холод и ледяной дождь. Манера сидеть развалившись, занимая как можно больше пространства, совсем не женская. Как будто живет она в райском саду до грехопадения, не осознав своего тела, не отделив еще тела от личности, и ничего в ней нет скрытого, тайного. Эта Ева не способна ни устыдиться, ни искуситься; и древом познания добра и зла совершенно не интересуется. Ей объяснили на лекциях по философии, что это устаревшая концепция. Что объективной разницы между добром и злом не существует. Она все сдала и усвоила.
Андрей часто встречает таких молодых людей, бойко отрицающих примитивные различия между добром и злом. Но дело в том, что ирония хороша, если основана на многих знаниях и многих печалях. Ирония же, свойственная этим молодым людям, основана именно на отсутствии и печали, и знаний. Она очень некрепкая, эта ирония, она расползается, как только жизнь по голове стукнет. И ему часто хочется подпустить какую-нибудь змею в их райский садик. Например, рассказать, что зло существует несомненно, что ему пришлось в этом убедиться эмпирическим путем, на собственной шкуре. И добро существует, хотя оно и более сложное, трудноузнаваемое. Иногда довольно скучное.
Он пытался убедить Еву, что и в далеком историческом прошлом люди тоже были не всегда старыми, а и молодыми, даже моложе ее. И действовали не по продуманному плану, не на основе теорий, а из отвращения, ненависти, стыда, сочувствия, страха. Да, страха, уж об этом-то он может порассказать. И любви. Даже не в высоком гражданственном или религиозном смысле, а просто влюбленности. И следует признать, из азарта, из хулиганского азарта. То есть в основном они не размышляли, а чувствовали. Нет, и размышляли, конечно, много. Теоретизировали, читали расплывчатую русскую философию начала века, говорили прорву всего умного…
Тут она оживилась, потребовала список авторов и спросила: существуют ли стенограммы обсуждений и где можно эти стенограммы найти? Он пошутил, что записи могли быть сделаны. Даже наверняка сделаны. Но хранятся там, куда простая аспирантка вряд ли получит допуск. Пришлось пояснять шутку.
«Ладно, в мозгах у нее, конечно, дует сквозняк, но, по крайней мере, там воздух не спертый, не закупорены все окна, как в нашем детстве было…»
Почему-то Андрей считает умственный возраст Евы эквивалентом своих десяти-двенадцати.
Но в глубине души он чувствует себя ее ровесником и даже податлив на Евины довольно относительные прелести. Интерес ко всем этим прелестям живет в нем, неистребимый, как Кощей Бессмертный. Он поймал себя на том, что начал было флиртовать, чего аспирантка, к счастью, не распознала.
В три часа ночи Андрей встает, отключает чертов термостат. Надевает куртку, обматывает голову шарфом и ложится опять, надеясь в наступившей тишине заснуть.
…Большинство докладов на конференции были мне вообще непонятны. Может быть, теперь не только квантовая механика существует и неевклидова геометрия, но и логика теперь квантовая и параллельные мысли не сходятся в бесконечности, а расходятся кто куда?.. Удивительно: как это другие люди помнят именно важное и значительное, вроде бы наперед знали, о ком и что именно надо запоминать? Мне кажется, что я был свидетелем замечательных событий, но совсем не тех, не таких, которые изучали на конференции. Было бы чудесно, если б в соответствующий момент поступал сигнал свыше: сейчас происходит историческое событие. Решается твоя судьба. Вот сейчас, именно сейчас, ты сделаешь то, что будет упомянуто в некрологах и высечено на твоем могильном камне. Хотя сомневаюсь, что такая роскошная вещь, как могильный камень, у меня будет.
Как трудно было тогда разобраться: какой шаг считать верным, а какой – провальной глупостью, можно ли свою осторожность назвать заботой о ближних или это просто трусость и нерешительность? Когда мы сочиняли письмо в защиту Юрки и спорили, следует ли прибавлять про психологические пытки, которым якобы Юрка подвергается, и некоторые говорили, что это недоказанный факт, а другие – что не в фактах дело, надо Юру спасать, – ведь мы не размышляли тогда о стратегических проблемах оппозиционного движения. Мы пытались понять: можно ли пользоваться чужим оружием, то есть пропагандой, демагогией, перегибанием палки, и забыть в таком крайнем случае про объективность и порядочность? Или поступаться порядочностью все-таки нельзя, потому что именно ее мы и спасали и возрождали. Честно говоря, никакого и разговора толкового не было. Всем было ужасно тяжело, страшно за Юрку, все мямлили и тянули резину. Перешучивались, чтобы разрядить атмосферу.
Все же интересно наблюдать за процессом объяснения и упорядочения твоего бесформенного прошлого. Вот участники конференции за два дня во всем разобрались, опуская ненужные детали. Вообще невнимание к деталям приводит к самой бесчеловечной жестокости. Идеологии построены на неуважении к деталям. Ну да, конечно, ведь об этом и сказано: бог любви, бог деталей. Прошлое состояло из противоречивых деталей, а теперь его превращают в монумент, отсекая все лишнее…
Вот это-то лишнее я и помню о своей жизни…
С отключенным отоплением холод в комнате такой же, как и снаружи. А тише не стало. К бензоколонке подъехали грузовики. Дальнобойщики за окном разговаривают, смеются, базарят. Музыку врубили.
…Как они были шокированы, когда я заговорил о каком-то своем личном страхе. «Простите, зачем так! Зачем излишнее самоуничижение! И вообще это не совсем по теме. Всем известно, что вы и ваши товарищи были храбрецами, героями, не то что нынешнее племя, богатыри – не мы… Люди совсем другого масштаба! Вы не трус, вы герой».
Как же надоели эти разговоры! Ведь всегда подразумевается: мы тоже порядочные и совестливые, но нам страшно, с нас и взятки гладки. Нет, я как раз был трус. Мне было страшно. Не всегда, но довольно часто. Это ничего не меняет и ничего не извиняет. Не храбрость тут нужна, а совесть. Храбрыми и самые бессовестные сволочи бывают. Более того: когда Юра попросил что-то кому-то отнести и я сразу же согласился, ведь это было из чистой трусости. Как всегда с подростками, боялся презрения друзей. Хотя не это ли именно и называлось в девятнадцатом веке чувством чести? В инфантильном девятнадцатом веке боялись потерять уважение друзей. И когда подписал письмо в первый раз – боялся, да. Боялся, что из университета выгонят. Боялся того, что с родителями будет. Но письмо-то было в защиту Юрки, выбора никакого, без вариантов.
И о какой политической деятельности они говорили? Ну не могли же мы не пойти к зданию суда, когда судили Юрку. Письма корреспондентам я должен был передавать не потому, что такой храбрый, а потому, что у меня одного было прилично с языком. Книжки я прятал не из надежды изменить мир, а потому, что приучили нас книжки уважать. К Оле в ссылку не поехать? Уж это точно была не политическая деятельность, это было свидание. Или я мог не думать головой? Нет, не мог. И, как всякий человек в юном возрасте, хотел своими мудрыми мыслями поделиться. Какая же все это политическая деятельность?..
Он пытался на конференции объяснять: хорошего выбора не было в те времена. В этом и состояло главное качество эпохи, это очень важно понять.
Тем и отличаются плохие времена, что нет хорошего выбора.