– Что ты, милая! Всё в порядке. Милейший парень. Каким он должен быть в его годы?
Луиза недовольно поерзала в кресле и, свалив на пол книги, проговорила:
– Лицемер несчастный! Хоть ты мне и дядя, а врун, каких свет не видывал! Если я к тебе не приезжаю одна, то только потому что… Хочешь знать – почему?
Племянница впервые обращалась к нему на «ты». Петр поднял на нее задумчивой взгляд, хотел что-то ответить, но промолчал.
– Потому что мне кажется, что ты всегда занят непонятно чем. Огородом или еще чем-то, – нескладно объяснила Луиза. – Ну хорошо, пусть не огородом – садом. Какая разница… Просто не хочется быть тебе обузой.
– Какой еще «обузой», Луиза? Ты стала часто повторять это слово. Я рад, что ты говоришь мне «ты». А то глупо получается. Очень рад! Это надо как-то отметить.
– Объяснились, называется… – Луиза усмехнулась и, уронив глаза в пол, принялась ковырять мизинцем подлокотник кресла.
– Братцы, а братцы! А не пойти ли нам подкрепиться куда-нибудь?! – провозгласил Робер, вернувшись в комнату.
Луиза окатила друга скептическим взглядом. Петр, словно не расслышав, поднял с пола толстый глянцевый журнал, распахнул его и стал разглядывать фотоснимки тропического леса, напечатанные во весь разворот.
– Только платить буду я.., – добавил Робер. – Пэ, давайте сразу договоримся. Чтобы не было потом выяснений.
И Петр и Луиза уставились на Робера с удивлением.
– Что это на тебя нашло? – спросила Луиза. – Когда ты успел разбогатеть? На чем?
– Вот так всегда! Что ни предложишь – когда, на чем? Ну если хочешь знать правду, мне отец пенсию повысил. Достаточное объяснение? Вас же не в «Серебряную башню»[5] приглашают… Пэ, вы знаете что-нибудь симпатичное и попроще?
Луиза закатила глаза в потолок. Петр, пожав плечами, уточнил:
– Попроще – этот как?
Робер и в самом деле намеревался расплачиваться за ужин. Петр действительно выбрал ресторан подешевле – захудалую местную пиццерию, находившуюся на одном из перекрестков близлежащего поселка.
После того как все трое заказали пиццу, и для того, чтобы продегустировать сразу всё небольшое меню, решили взять разные блюда, ужин протекал в молчаливой атмосфере.
Дородный хозяин с черными, мелкими как пуговицы глазами – судя по внешности, итальянцем он был лишь по призванию – сильно пыхтел и не переставал метаться между их столом и стойкой бара, где успевал обхаживать двух местных шоферов, завернувших перекусить с дороги, которые попросили на аперитив по кружке пива и к нему соленого арахиса. Обращаясь к Петру как к главе застолья, хозяин предложил после пиццы мясное, но расхваливал почему-то не мясо, а бесплатную подливу.
Робер ограничился просьбой принести им еще одну бутылку красного французского «Меркюри» и десертное меню. А затем, взяв в руки принесенную и пока нераскупоренную бутыль, словно назло, принялся изучать этикетку, чем еще больше заставлял пыхтеть хозяина…
Наутро, встав около девяти часов, Петр обнаружил, что находится дома один. Не понимая, что произошло, – племянница не имела привычки вставать так рано, – он решил, что они уехали с Робером завтракать в кафе, чтобы не будить его шумом и дать отоспаться. Но, заглянув в спальню племянницы, он обнаружил, что ее вещей там нет. Может быть, уехали совсем?
Петр спустился вниз, обошел весь дом. Луиза словно и не появлялась. И уже позднее он нашел у себя на рабочем столе записку следующего содержания:
Дорогой П., мы уехали. У меня дел невпроворот, да и надоело ломать комедию. Пожалуйста, не удивляйся тому, что я хочу тебе сказать! Если уж быть до конца откровенной: я бы хотела приезжать к тебе одна, без детского сада. Но ты, кажется, не понимаешь этого. В жизни нужно уметь рисковать… Не знала, как тебе это сказать. Главное, что сказала. Твоя Л.
Отложив листочек в сторону, Петр стоял перед столом как вкопанный. Он вдруг воочию видел перед собой племянницу. Вот она смотрит на него в упор, требуя от него своими серыми, насмешливыми глазами чего-то невозможного. Вот она стоит перед ним в одном сером чулке. Вот она обиженно косится в сторону, стараясь скрыть выражение своих глаз, потому что по ним всегда можно было прочитать ее мысли, – эта милая защитная ужимка водилась за ней с детства. И только теперь он до конца понимал, что означала вся эта мимика, паузы, недомолвки, которые он постоянно улавливал в свой адрес и которые часто ставили его в затруднительное положение, как бы ни старался он делать вид, что не обращает на них внимания и как бы ни старался не придавать всему этому значения.
Он не знал, как относиться к случившемуся, не знал, как реагировать. Действительно ли что-то случилось? В то же время с обжигающей сознание ясностью он чувствовал, что вводит себя в заблуждение, травит себя ложью, как это случалось с ним уже столько раз в жизни. С той разницей, что раньше ощущение обмана по отношению к себе самому и ханжества по отношению к другим, сравнимые, пожалуй, с меньшим злом, допустимым, как принято считать, во избежание большего, выветривалось из головы быстро и безболезненно, а на этот раз преследовало неотвязно, и ему больше не удавалось отгородиться, уверовать в свою непогрешимость…
* * *
Всю вторую половину октября, выдавшегося на редкость мягким и недождливым, стояли теплые солнечные дни. Воздух был настоян на тех особых глубоких запахах тихой, сухой погоды, а горизонт на закате пылал еще настолько летним алым заревом, какое не всегда можно увидеть даже летом, что перелом в погоде и смена сезона казались неминуемыми. Осень свое отстояла. Держались последние ясные дни перед дождями и похолоданием…
Брэйзиер-младшая не появлялась в Гарне уже вторую неделю и даже не давала знать о себе. Петр собирался позвонить племяннице и узнать, чем вызвано ее очередное исчезновение, собирался объясниться с ней по-настоящему при первой же встрече, и не проходило дня, чтобы он не думал об этом. Но время шло. Он откладывал звонок со дня на день. Что-то его удерживало.
Собираясь пропесочить племянницу за ее выходку, Петр полагал, что соблюдение дистанции в отношениях отныне написано ему на роду, хотя заранее предостерегал себя от упрощений. Убогое морализаторство, очковтирательство, самообман – вот что было бы хуже всего. Разговор мог быть только честным и откровенным. Разница в возрасте, якобы навязывающая людям определенные нормы поведения и заставляющая их иметь определенные отношения, – довод лживый и шаткий. Он считал, что дружеский, но при этом лишенный снисхождения и до конца откровенный тон был единственной возможностью сохранить отношения в их первозданном виде. Однако и тут он строил себе иллюзии. Что здесь было первозданным?
Когда Луиза наконец объявилась – в конце недели, утром двадцатого октября, она позвонила в кабинет, – когда она как ни в чем не бывало протараторила в трубку, что собирается «нагрянуть» в Гарн на выходные, когда он услышал, что она звонит с Елисейских Полей, уже из метро, откуда за полчаса должна была доехать до вокзала и там сесть в пригородный поезд, – он осознал, что в жизни его произошел глубокий и необратимый перелом.
Вслушиваясь в голос племянницы, Петр не произносил ни слова. Каким-то внешним, посторонним умом он вдруг понимал, что ждал этого звонка не для того, чтобы устроить ей разгон или затеять разбирательства. В этот момент в нем еще хватало трезвости для понимания, что единственно здравой реакцией на звонок было бы отказать ей в приезде, сказать это простыми, ясными и необидными словами и тут же назначить встречу где-нибудь в городе, чтобы обсудить всё с глазу на глазу в более нейтральной, не домашней обстановке. Однако язык не поворачивался.
– Пэ, давай не будем усложнять себе жизнь. Она и без того сложная… такая сложная, что плакать хочется, – нарушила Луиза молчание. – А хочешь, я на такси доеду? Зачем тебе тащиться на вокзал?