Всё будет в порядке. Всё — почти — в порядке уже. Ей не стоит тревожиться. Она сжала зубы так, что скулы свело, плечи напрягла болезненно, стоя ровно, не поддаваясь этим напрасным эмоциям. Ей не страшно. Совсем. Она делает то, что должна.
У человека, с которым Антон вернулся, зонт был — светло-голубой, осколочного цвета минеральной прохлады, чисто утреннего оттенка. Не яркий, не так выделяющийся в серости, но всё равно такой другой. Она смотрела, как зачарованная, на этот зонт, и лишь потом перевела взгляд на людей, последний прыжок в пропасть совершая. Дмитрий был недоволен, его худое измождённое лицо выражало раздражение и усталость, в запавших глазах — бесконечное непонимание собственного ожидания. Длинные чёрные волосы были убраны в хвост на затылке, никакой куртки — только облегающая чёрная кофта с рукавами до локтей, открытые бледные ключицы; он выглядел болезненно, но с девушкой не перепутать. Дмитрий споткнулся о воздух, встретив её взгляд, но шагу не сбавил, приближаясь осторожно. Антон шёл немного позади, не попадая под зонт, не рискуя сокращать расстояние. Интересная привычка.
Хотя теперь-то ей какое дело?
Она подняла голову, чтобы видеть его глаза, и нашла в них лишь тревогу. Апатичный, унылый, но не плохой человек. Она постаралась распрямить плечи хотя бы внешне, только бы отыскать состояние спокойствия, но страх проник слишком глубоко, струнами пронизывая её. Зонт оградил от дождя, и ровная дробь капель о его покрытие напоминало давно утерянное ощущение. Когда-то она так же стояла на улице, после школы, ожидая непонятно чего, слушая природу… Как сон. Сейчас она не может сказать, было это на самом деле или такая же фальшивка, как всё её мнимое детство.
— Пожалуйста, — заговорила она, шлифуя каждое слово до остроты, — верни мне воспоминания.
Его брови болезненно дрогнули, выказывая удивление, выказывая беспокойство. Он знал действие своей странности, несомненно, так что же ему мешает? Вот же она. Она готова принять правду. Ей только это и нужно.
— Ты ведь в курсе, что это будет? — осторожно осведомился молодой человек.
Она бы улыбнулась ему, если б могла изогнуть охладевшие бледные губы. Не ошиблась — всё-таки он хороший. Как легко делить людей по душам, когда стоишь на пороге исчезновения.
— Твоё сознание может стереться, — напомнил Дмитрий, не принимая покорного согласия. — Глубинные воспоминания довольно… жестоки.
— Знаю. — Она мрачно глядела вперёд, не обращая ни на кого рассеянное холодное внимание. — Лифа, ребёнок проекта. Всё, что до девяти лет.
— Всё, что до девяти лет. Мой друг попросил тебя не разрушать, и мне тоже не хочется. — Гот терял последнюю надежду её переубедить. — Вся личность может исчезнуть. Просто в никуда.
— Что ж. — В этот раз у неё почти получилось выдавить усмешку, но та прозвучала совсем тускло. — Значит, так нужно. Пусть будет правда. Верни их, прошу.
Больно ли это — исчезать? Описание она уже не предоставит, как ни печально. Зато мало кто удостоился такой гибели, если уж считать распад личности гибелью; в конце концов, тело будет жить, и настоящий его носитель — тоже. Она была готова ко всему. Только взглянула в сторону Антона и поймала взгляд — тяжёлый, горький. Он не винил её и ничего не предлагал. Она наклонила голову набок. Вот оно что. Стоило догадаться раньше, хотя бы по той сдерживаемой буре на дне его зрачков, что это всё значило. Теперь она по-настоящему улыбнулась, хоть и вымученно.
— Спасибо, что берёг меня, — сказала она Антону и повернулась к Дмитрию, целиком сконцентрировавшись на своих последних вздохах. Это будет не страшно. Это будет не больно. Она просто растает, всё встанет на свои места, всё повернётся в правильное русло. Жаль только, что колени подгибаются, ничем не унять бьющую ледяную дрожь.
Дмитрий положил правую ладонь ей на лоб, коснувшись холодной кожи; его ладонь была сухой. Она закрыла глаза, с протяжным выдохом признавая, что, пожалуй, последние две недели были лучшими в её короткой фальшивой жизни.
Раздался оглушительно-беззвучный треск.
Внутри что-то сломалось, и реальность потонула в ослепительной пестроте осколков.
БОЛЬНО.
Разрывает, мечет, бьёт по всему, до чего дотягивается колючая шиповничья терния, режет, прожигает, ядом заливает каждую клеточку. Дробление в сознании, дробление в осколки; теряются очертания, мысли теряются, путаются клубком, вытягиваются по ниточке. Прошиваются насквозь целые части, из надрезов выступает кровь и втягивается обратно. Царапины и ссадины, в вене — трубка, кровь качается, кровь течёт обратно, по артериям разгоняется, в теле пульсирует. Оплетает заострёнными лозами, сжимает до всполохов во взгляде, позвоночник с треском ломается, не выдерживая давления.
Белые стены, белый пол, потолок белый, цветные светодиоды и лампы фонарные, люминесцентный холодный свет и бесконечные коридоры, стёкла и ограды, задвижки, подставь запястье, там код, пиликанье автоматическое, двери открываются и закрываются, стёкла разъезжаются, в вентиляции гудит воздух, крик разрывает ткань мироздания…
Шрамы залепленные рвутся, открываются, истекают кровью, ядом и солью, сохнут кристаллами на израненной коже. Протяжённые зашитые наспех полосы, следы когтей, резцы, оставшиеся от плёток душевных, а тело беспечно их принимает, новые полосы возникают на теле. Их скоро становится больше, чем кожи. Они изнутри проступают, растаскивая на обрывки, кривые неровные шрамы.
— Нужно двигаться дальше. Или нас найдут. — Горячие ладони в копоти. Чёрная краска стекает по избитым пальцам. Костяшки сине-красные, натёртые. Ногти обгрызенные, обкоцанные. Эти руки поднимают её из пыли, поднимают из тени. За эти руки она цепляется в отчаянии. — Пойдём.
Она поднимается за ними, к ним тянется; её истерзанные ладошки ложатся в те родные и ласковые.
Воспоминания обрывочны, воспоминания неточны. Одни накладываются на другие, одни другие стирают, прежнее сопротивляется перед истинным, и всё совершенно невнятно. Небо и земля разверзаются одновременно, перетягивают тысячи сил, дробя тело, душу дробя. Трещины по стеклу, трещины по зеркалам, тысячи зеркал в одной комнате без выхода и входа. Её ломает. Её убивает.
— Именно так, птенчик.
— Почему птенчик?
Каспер насмешливо щурится.
— Крылья ещё слабы, — туманно отзывается он.
Она не знает, где она, где её нет. Она везде. Она нигде, она пустотой разламывается на части. Голова болит. Болит сердце, истошно крича, к помощи взывая — но ждать подмоги неоткуда. Не от кого. Она разгоняет всех, точно тучи, продирается с воплем в туман через битое стекло собственного рухнувшего равновесия.
Это было хуже всего, хуже всего. Долгие дни, недели и годы; капли тепла выламывались из заледеневшей палитры кривого набора акварели, где половина красок были выпита ещё до начала рисования. Нет, не так — ей не позволили и коснуться их, она их не видела, она их взглядом не ласкала, так просто, так безжалостно. Обломали руки, пальцы перебили, кончики закрепили тёмной тканью, запрещая даже доступ к спектру оттенков; повязка на глаза непрозрачная, дыхание через рот, звуки едва пробиваются через тощи воды. На дне, куда погрузили изломанную, перевязанную пташку с обрубками вместо крыльев, нет воздуха, нет света, только темнота, холод и безумие.
Не все птицы взлетают. Далеко не все.
Кто-то вместо этого падает лишь глубже в бесконечную пропасть равнодушных океанов.
Между ними — протяжённая стена, не видеть, не коснуться, но звуки проницаемы, голос звучит приглушённо, но различимо, и день за днём в маленькой камере не затихает разговор. Они говорят о многом, они фантазируют, если возможно такое в злых стенах, они даже мечтают, между собой деля реалии. Их мир жесток, их существование безнадёжно, но они говорят друг с другом — и тогда всё становится совсем простым.
— Чего ты хочешь больше всего? — спрашивает она, отражается эхом её вопрос в каморке, где время застывает до следующей партии пыток.