Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Крещение Пумпянский принял не (только) из равнодушия к культуре и вере своих дедов и/или желания облегчить себе поступление в университет за пределами черты оседлости – из безразличия он стал бы лютеранином, как Мандельштам, эффект был бы тот же самый, а спросу никакого. Нет, Пумпянский щедро был одарен талантом лояльности, полной отдачи новому верованию, каким в данном случае была не столько сама религия, сколько соблазнительные прелести высокой культуры и цивилизации, прелести нового дома в сильном, могущественном, культурном государстве. Впрочем, не ставя под сомнение искренности обоих его обращений, подчеркнем все же, что и то и другое было для него отнюдь не без практической пользы.

Над еврейской религией и фундаментальной талмудической наукой, центром которой, кстати, был город Великого Гаона, литовский Иерусалим – Вильна, «новые европейцы», такие как Пумпянский, посмеивались. В лучшем случае снисходительно, в худшем – весьма агрессивно. О народе, из которого он в обоих смыслах вышел, наш герой отзывался двояко: с одной стороны, кое-где в своих работах вскользь осуждал антисемитизм, с другой – прочитал в «Вольфиле» доклад, оправдывающий юдофобию. Доклад, надо сказать, никому не понравился – ни русским, ни выкрестам, ни евреям, а в первую очередь он не понравился религиозному (христианскому) философу А. А. Мейеру (1874–1939) и историку еврейской литературы Израилю Цинбергу (1873–1939). Леонид Кацис писал в своей сборной рецензии на книги В. Г. Белоуса о Вольфиле [26]: «Доклад его был настолько скандален, что упоминавшийся выше А. А. Мейер сказал: „Я с антисемитами разговаривать не могу, у нас нет общего языка – они язычники“. Чтобы понять Мейера, достаточно сказать, что Пумпянский отказал евреям в принадлежности к человечеству вообще» [27].

Проблема была лишь в том, что склад ума и филологический талант у Пумпянского был характерно «талмудический», очень плохо совместимый с системой размышлений о литературе современной ему европейской и русской филологии (чего он, конечно, не понимал). Это важно будет повторить, когда мы станем говорить о трудах Пумпянского первого его периода – до «просветления», в сущности, второго крещения (в марксизм частично самого одиозного толка). Но стоит уже сейчас отметить, что это суждение по всему контуру, в том числе на уровне «человечества вообще», – одновременно и сильная и слабая сторона умственного аппарата Льва Пумпянского.

В 1912–1913 годах он учится на германо-романском отделении Петербургского университета, по некоторым сведениям, исключен за невзнос платы и сразу же поступает на военную службу (очевидно, денег на погашение долга неоткуда было взять), по другой версии, пошел в армию между 1915-м и 1916 годом, не закончив университетского курса. Дошел, вероятно, до офицерских чинов, поскольку в одной из статей гордо именует себя «дворянином», позабыв, вероятно, о презрительной кличке для евреев: «иерусалимские дворяне». Служит в Невеле (легендарный, вообще говоря, городок – ближайшая к Петербургу точка зоны оседлости, по какому поводу обладал мощной прослойкой русско-еврейской интеллигенции, не решившейся на формальный шаг отказа от еврейства), где и остается после демобилизации. В 1918–1919 годах преподает в местной школе и вместе со знакомыми по Вильне (младшими соучениками по 1-й виленской гимназии) братьями Бахтиными, им же и приглашенными в относительно спокойный и не полностью голодный Невель, и невельчанином М. И. Каганом, который учился в Германии и был во время войны как русский подданный интернирован, а теперь вернулся на родину, составляет основу так называемого «невельского философского кружка», где в приватных дискуссиях и докладах разрабатывалась историко-литературная, историко-культурная и антропологическая проблематика, ставшая позже базовой и для Пумпянского и для Михаила Бахтина. С 1920 года снова в Петербурге, преподает в б. Тенишевском училище, входит в Вольную философскую ассоциацию (Вольфилу), сборный пункт остатков культуры символизма в ее левой, условно эсэровской части. Из этой ассоциации Пумпянский не без позора был изгнан, о чем Р. В. Иванов-Разумник с видимым удовольствием писал Андрею Белому (7 декабря 1923 года):

С треском вылетел Л. В. Пумпянский, после большого скандала на заседании; этому я тоже был рад, так как он, хотя и тонкий и кружевной, но очень противный в самой своей сути, православный иезуит из еврейских выкрестов [28].

В 1927 году с Пумпянским произошло известное новое «просветление», которое можно было бы назвать перекрещиванием в марксизм. С той же страстной последовательностью и абсолютной субъективной искренностью, с какою он развивал систематическую историю русской литературы с опорой на символистскую филологию и философию, в первую очередь на Вяч. Иванова, Андрея Белого и Владимира Соловьева, Пумпянский, с почти пародийной бесповоротностью, начинает прилагать схемы марксистского литературоведения к русской литературе (да и к западной, но его работы по литературе Западной Европы остались за пределами рассматриваемого издания, о чем можно только сожалеть). Но даже и такие сочинения (в основном статьи в популярных изданиях классиков и академических историях литературы) вызывали у ревнителей марксистской ортодоксии сильные сомнения, что, конечно, особенно развернулось после войны, по ходу борьбы с космополитизмом. Но Пумпянскому повезло – он умер в 1940 году, до блокады и до кампаний конца сороковых годов, которые могли бы потребовать от него нового, третьего, преображения, скажем, кондово-патриотического, что на пониженном уровне означало бы возращение к первому периоду.

Над Пумпянским посмеивались. Над его «коммунистическим просветлением», над его отношениями с пианисткой Марией Юдиной, тоже выкрещенной, видимо не без его воздействия, невельчанкой, даже над его всеобъемлющей эрудицией. Достаточно напомнить емкий образ Тептелкина из романа К. К. Вагинова «Козлиная песнь».

3. Русская классическая традиция

Смысл развернутой Пумпянским грандиозной концепции русской классической традиции как системы сообщающихся сосудов, начинающейся в XVIII веке Ломоносовым и Державиным и продолжающейся через весь XIX век в начало XX, в символизм, был именно во включении представлений Пумпянского в культуру русского символизма, как бы ее увенчание «абсолютной теорией», – а также в его личных надеждах, надеждах провинциала, на вхождение в среду петербургских людей «серебряного века», казавшуюся ему в скромном Невеле буквально новыми Афинами. И вот он пошел туда со своей совой. Существует, вообще говоря, одно существенное отличие его способа мышления от способа мышления символистов (да и не только символистов): Пумпянский, как и должно талмудическому уму, мыслит, в сущности, не последовательно, а параллельно, точнее, полипараллельно – он держит в голове весь объем русской и европейской культурно-исторической фактологии, начиная с Античности (чему служат блистательная память и блистательное знание древних и новых языков), и все взаимосвязи между разнородными явлениями, как это и производится в талмудической и библейской герменевтике. Что не означает, конечно, что он ходил в хедер и занимался еврейской наукой, – речь идет о складе ума, переданном ему поколениями дедов и прадедов, воспитанном атмосферой «литовского Иерусалима». Это придает каждому его тексту, по крайней мере до перехода к марксизму, необыкновенный объем, необыкновенную увлекательность сопоставлений и связей. Читать многие из его работ этого времени – наслаждение!

Вздорная идея составителей книги (И. Н. Николаева и Е. М. Иссерлин, вдовы Пумпянского) – помещать тексты не в хронологии их написания, а в историко-литературной хронологии авторов и периодов. Или же это сознательное желание смикшировать разницу работ первой половины 1920-х годов и работ, написанных после 1927 года, поскольку, конечно, формально-мыслительный аппарат и гигантская эрудиция остались если не прежними, то ощутимо сходными, – изменилась «только» небольшая часть терминологии вкупе с использованием этого аппарата и этой эрудиции для неизбежного и неумолимого выхода к обязательным выводам; для читателя, особенно позднесоветского, привыкшего опускать идеологический официоз или видеть за ним различные «намеки», разница на первый взгляд оказывается не слишком существенной и в известных случаях «проскакивает». В примечаниях, конечно, на многое указывается, но кто же читает примечания?

6
{"b":"671280","o":1}