Литмир - Электронная Библиотека

Непосредственные выводы, которые можно отсюда сделать, сводятся к следующему.

Во-первых, создание теории психоанализа требует (явление в науке беспрецедентное и имеющее параллели разве лишь в богословии) определенных экзистенциальных предпосылок и предъявляет к теоретику определенные экзистенциальные требования. Создатель ее должен прийти в соответствие со структурой, определяющей не только его ментальность, так как здесь-то, увы, его как раз и поджидает тупик, а его позицию как вписанного в реальность субъекта.

Во-вторых, это изменение субъективной позиции мучительно, и дается оно поистине дорогой ценой, ценой разложения, разрушения, исчезновения собственного Я, сопровождаемого переживанием страха. По сути, речь идет о самозаклании, самоотвержении, своего рода аскезе.

Когда Лакан говорит об этом переживании, нас не оставляет впечатление, что речь идет о чем-то очень личном, – настолько он красноречив, патетичен и изобретателен в нагромождении сопровождающих это переживание ужасов, в поиске образов, способных дать о нем сколь-нибудь адекватное представление. Окинем, хотя бы беглым взглядом, их зловещую и многозначительную галерею.

Здесь Эдип, герой последней части трилогии Софокла, «Эдип в Колоне», человек, реализовавший свою судьбу до предела, где он целиком отождествился с уничтожением, раздиранием, растерзанием себя самого, где он уже не представляет собой ничего, абсолютно ничего. Человек, осознавший, что лишь теперь, обратившись в ничто, стал он наконец человеком, до конца выполнив человеческое предназначение. Человек, зримо воплощающий собой ту истину, что лучше, в конце концов, не родиться вовсе, а если уж родился, умереть как можно скорее. Человек, представляющий собой лишь отброшенный ком глины, испражнение, остаток, вещь, не имеющую вида. Человек, исчезающий наконец за той границей, где не дозволена речь, где на уста наложено молчание, где обитают не знающие пощады Эринии, богини мести.

Это Вальдемар из «Истории господина Вальдемара» Эдгара По, человек, загипнотизированный в момент смерти, единственным признаком жизни которого остаются слова «я мертв»; человек, обращающийся при пробуждении в отвратительную жижу, в то, чему нет имени ни в одном языке, – чистое и неприкровенное явление того, чего нельзя видеть лицом к лицу, что присутствует на заднем плане любой попытки вообразить себе человеческую судьбу, что находится по ту сторону любой характеристики и для чего даже слово «падаль» кажется слишком слабым, – лопнувший волдырь, который мы именуем жизнью.

Это Актеон, превращенный Дианой, при попытке подсмотреть ее тайны, в оленя и падший жертвой собственных гончих псов, собственного желания, собственной воли к познанию.

Это ацефал, человек обезглавленный, мифическое существо, сознание, лишенное собственного Я и способное благодаря этому войти в прямое, не опосредованное нарциссическим зеркалом отношение с Реальным, – идеал аналитика, недостижимый, правда, ибо субъекта без собственного Я, субъекта, вполне осуществленного, не бывает. Но именно этого нужно ставить себе целью добиться в ходе анализа.

Наконец, – и новый образ связан с предыдущим, легко переходит в него – это святой, фигура, о которой Лакан около двадцати лет спустя говорит почти в тех же выражениях, в которых описывает он Эдипа в Колоне во втором семинаре. Не имея части ни в чем, не делая ничего людям на потребу, он становится отребьем; воплощая, подобно престарелому Эдипу, за которым является Креонт, объект чужого желания, он подобен жмыху чужого наслаждения, от которого сам не получает ни капли.

Итак, разложившийся труп, изживший свою судьбу слепец, охваченный самоубийственной страстью охотник, обезглавленный мученик-ацефал, отрекшийся от себя святой – вот ряд фигур, в которых воплощается образ идеального аналитика, вот аватары, через которые должен пройти тот, кто способен встретить Реальное лицом к лицу. Для Реального Лакан находит, кстати, не менее выразительные метафоры. Так, оно предстает у него как пламя. Реальное, оно воспламеняет всё. Но это пламя холодное. Пламя, которое жжет, – всего лишь маска Реального. Само же Реальное нужно искать по ту сторону, там, где абсолютный ноль… Температуру можно представить сколь угодно высокой. Но единственное, что реально, так это нижний предел. Именно на него можно, считает Лакан, ориентироваться. Вот почему Реальное и есть такой ориентир. Перед нами несомненный образ ада, Дантова ада. Задача аналитика – сойти в этот ад. Но только святой может из него выйти. Именно поэтому он является идеальным прообразом аналитика. Приглашения к Реальному может удостоиться всякий. Отужинать с этим «каменным гостем» дано лишь немногим, способным лицезреть его и остаться в живых. Приглашение к Реальному оборачивается на деле своего рода увещанием к мученичеству.

Но, провозглашая этот идеал, Лакан тут же и отстраняется от него. Я отчаянно мыслю, чтобы подобные им (святым) были снова, пишет он. Уже само это «мыслю» звучит двусмысленно в его устах, ибо он употребляет здесь редкий и не вполне обычный глагол – je cogite, – явно ставящий это «мыслю» в соответствие с Декартовым cogito и с собственной, перефразирующей известную формулу Декарта сентенцией, которую Лакан на разные лады не уставал повторять: я есмь там, где я не мыслю; я либо есмь, либо мыслю. Я мыслю подразумевает, следовательно, в его устах я не есмь. Это, конечно, оттого, что я сам этого не достиг, добавляет он. И неудивительно: ведь Реальное – это то, что возвращается всегда на одно и то же место, на то место, где субъект, поскольку он мыслит (cogite)его не встречает. Реальное – это невозможное, из года в год на своих семинарах не устает «перепевать», по собственному его выражению, Лакан, словно убеждая в этом самого себя.

Итак, перед нами своего рода отречение, отказ от мученического венца. Означает ли это одновременно и отказ от мышления за невыполнимостью его условий? Отнюдь нет, и не случайно в одном из поздних своих семинаров Лакан называет психоанализ «веселой наукой» – ницшеанский термин, обещающий преодоление стремящегося к абсолютному нулю Реального люциферианского (огонь обращен здесь, как и у Данте, в свою противоположность) духа тяжести.

Но какой же выход ему удается найти? Как высказать истину о Реальном, не пройдя через гравитационный коллапс встречи с ним? Выход простой: Реальное лежит вне сферы смысла, оно не становится предметом тематизированного дискурса. Таким предметом может стать лишь реальность – тот комплекс представлений о внешнем мире, из которого Реальное заведомо вытеснено. Однако в речь автора, который не хочет ничего знать о Реальном, оно все же помимо его воли вторгается – в качестве симптома. Воля к познанию направлена на реальность, Реальное она всегда игнорирует. Бессознательное заключается не в том, что существо мыслит, как предполагается это тем, что говорит на сей счет традиционная наука. Бессознательное заключается в том, что существо, говоря, наслаждается и, добавляю я, больше ничего знать не хочет. Я поясняю: это значит – не хочет знать об этом вообще… Знаменитого Wissentrieb, на котором настаивает кое-где Фрейд, этого стремления знать, просто не существует. И когда Лакан говорит, что его «Écrits» предназначены не для того, чтобы их поняли, а для того, чтобы их прочли, он имеет в виду то же самое. Реальное дает в них знать о себе, но помимо их смысла. Автор сам не знает, ибо не хочет знать, что он высказывает; наслаждение речью побуждает его говорить, а Реальное – оно само с непреложным прилежанием ложится в написанные им строки. Другими словами, оно выступает в роли симптома.

Итак, в психоаналитической теории Реальное выступает в качестве симптома второй степени, ибо, как мы уже говорили, вторгается этот симптом в символическое описание второго порядка. Вторгается там, где, по выражению Лакана, язык истины начинает заплетаться. Будучи по определению своему отторгнуто Символическим, оно возникает в тексте в виде буквенных формул и схем, занимающих в них примерно то же место, которое принадлежит формуле триметиламина в сновидении Фрейда. В качестве симптома они ведут внутри теории существование самостоятельное, независимое от ее создателя, ибо не субъект познания, а бессознательный субъект желания является подлинным их творцом. От текста к тексту и от семинара к семинару понятийное наполнение их меняется, скользит по законам отчуждающей объект желания метонимии, оставаясь, впрочем, в рамках каждого этапа теории мотивированным и обоснованным. Что касается автора, то он сам оказывается в роли читателя и комментатора собственного текста, которому схемы эти лишь задним числом раскрывают свое значение. Отсюда и сложная структура «Écrits», состоящих по большей части из текстов, спустя годы после их создания переписанных заново, с включением параграфов и примечаний, представляющих собой своего рода автокомментарий. Схема R в работе о психозе и примечания, где она неожиданно предстает лентой Мёбиуса, дает тому один из самых ярких примеров. Именно в этих симптоматических элементах истина о реальности и оказывается вписанной в авторский текст. Комментарий, принадлежит ли он автору или читателю, представляет собой лишь меру сопротивления ей. Истина передается, таким образом, минуя личности автора и адресата, помимо них. Личность же, отказавшись от мученического венца, наслаждается блаженством речи. На место святого в качестве прообраза аналитика заступает теперь иная фигура – мистик. Ведь главное свидетельство мистиков состоит в том, что они говорят о том, что испытывают, ничего об этом не зная. «Эти мистические излияния не пустопорожняя болтовня, это, вообще говоря, лучшее, что можно прочесть, отметьте внизу странички: включая сюда и тексты Жака Лакана, потому что это явление того же порядка», – пишет о них Лакан. Мотивом теории становится, таким образом, не удовлетворение, которое приносит знание, а наслаждение, которое доставляет речь. Символом психоаналитика этого рода будет уже не образ ацефала с его ореолом мученичества и жертвы. Скорее это ацефал иного, русского происхождения, тот кошмарный образ, с которым связывает старик Карамазов свою потрясенную веру, – образ святого чудотворца, которого мучили за веру, и когда отрубили ему под конец голову, то он встал, поднял свою голову и любезно ее лобызаше. Собственно, образом-то назвать это как раз и нельзя: абсурдность картины в том и состоит, что воображению она не поддается, воображение способно лишь попеременно рисовать либо человека, хватающего жадно раскрытым, как у задыхающейся рыбы, ртом ничто, пустоту, либо гальванизированный труп с собственной головой в руках. И тем не менее именно этот неминуемо двоящийся образ лучше всего иллюстрирует лакановское описание отношения человека к объекту своего желания.

3
{"b":"671278","o":1}