Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Еще заметнее в УП отсылки к поэме Вячеслава Иванова «Младенчество» (1918), состоящей из 48 онегинских или, как пишет во вступлении поэт, «заветных» строф. В ней находим примечательные совпадения (выделены курсивом) в описании чувств героя:

«Младенчество», строфа XXI:

<…> У окон, в замкнутом покое,
В пространство темно-голубое
Уйдя душой, как в некий сон,
Далече осязали – звон…
Они прислушивались. Тщетно
Ловил я звучную волну:
Всколеблет что-то тишину —
И вновь умолкнет безответно…
Но с той поры я чтить привык
Святой безмолвия язык[53].

УП, 29–30:

Открыв окно, курантам внемлю:
перекрестили на ночь землю
святые ноты четвертей,
и бьют часы на башне дальней…
<…> Вслушиваюсь я, —
Умолкло все. Душа моя
уже к безмолвию привыкла, —
как вдруг со смехом громовым
взмывает ветер мотоцикла…
<…> С тех пор душой живу я шире:
в те годы понял я, что в мире
пред Богом звуки все равны.

Заимствование в этом случае носит неявный полемичный характер: «святому безмолвию», вслушивание в которое предполагает у Иванова религиозно-мистическую подоплеку, Набоков противопоставляет жадную «всеядность», «смесь хмельную старины» и «настоящего живого» (30). Оттого-то и звучит у него «смех громовой мотоцикла», отражающий ведущий принцип самой поэтики УП, в которой на столетнюю онегинскую форму накладывается образный и звуковой строй поэзии двадцатого века: как «простым словом» не должно бичевать ни моль, ни ржу, так и «пред Богом звуки все равны». Вместе с тем Набоков, как кажется, мог упрекнуть Вяч. Иванова в том, что тот не всегда ищет «простое слово в мире сем», как, например, в следующем месте, где и он и Набоков по-своему обыгрывают пушкинские строки:

ЕО, Гл. 7, строфа XXIV:

Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес…

«Младенчество», строфа XLVII:

Тут – ангел медный, гость небес;
Там – аггел мрака, медный бес… (курсив Иванова)[54]

УП, 48:

<…> куда не вхож ни ангел плавный,
ни изворотливейший бес.

Из приведенных примеров следует, что, создавая УП, Набоков стремился в первую очередь не к условной «современности» и «новизне» самого стиха, а к безусловному согласию всех элементов своей эпической конструкции. Замечая при этом и подчеркивая ту значительную эволюцию, которую русская литература претерпела за сто лет, он исходил из оригинального целостного взгляда на роман Пушкина и на всю онегинскую традицию, с которой был хорошо знаком[55]. В этом сочинении середины 1920-х годов со всей определенностью выразились его взгляды на назначение эмигрантского поэта, призванного строго чтить и беречь русское слово ввиду происходящего с русской словесностью в метрополии, но не просто беречь, как антикварную ценность или картину старого мастера, а видеть в этой ценности источник собственного творчества, естественным продолжением которого оно является. С этих позиций в те годы Набоков оценивал современную русскую поэзию в своих рецензиях и обзорах; так, в 1929 году он писал об «Избранных стихах» Бунина следующее:

Стихи Бунина – лучшее, что было создано русской музой за несколько десятилетий. Когда-то, в громкие петербургские годы, их заглушало блестящее бряцание модных лир; но бесследно прошла эта поэтическая шумиха – развенчаны или забыты «слов кощунственные творцы», нам холодно от мертвых глыб брюсовских стихов, нестройным кажется нам тот бальмонтовский стих, что обманывал новой певучестью; и только дрожь одной лиры, особая дрожь, присущая бессмертной поэзии, волнует, как и прежде, волнует сильнее, чем прежде, – и странным кажется, что в те петербургские годы не всем был внятен, не всякую изумлял душу голос поэта, равного которому не было со времен Тютчева. Полагаю, впрочем, что и ныне среди так называемой «читающей публики» – особенно в той части ее, которая склонна видеть новое достижение в безграмотном бормотанье советского пиита, – стихи Бунина не в чести <…>[56].

В середине 1950-х годов Глеб Струве, английский приятель Набокова и дельный его товарищ по берлинскому «Братству круглого стола», охарактеризовал эволюцию Набокова-поэта следующим образом: «Молодой Набоков не отдал обычной дани никаким модным увлечениям. <…> Набоков – интересный случай поэта, развивавшегося прочь от крайнего поэтического консерватизма в молодости, но, благодаря своей ранней выучке и дисциплине, твердо державшего своего Пегаса в узде и в самых смелых и неожиданных заскоках его»[57]. Другой товарищ Набокова по «Братству круглого стола», Владимир Кадашев, в своей рецензии на его сборник «Гроздь» очень точно описал его кредо поэта: «В дни, когда весь мир, все искусство охвачено бешеным устремлением к Дисгармонии, к Хаосу, – он хочет <…> воздвигнуть строгий и чистый, воздушный замок поэзии внутренне классической» (курсив Кадашева)[58]. Набоков, разумеется, не был одинок в своем эмигрантском «неоклассицизме». Разделяя взгляды нового берлинского «Цеха поэтов» (1922), а позднее парижского «Перекрестка», восхищаясь Гумилевым, Буниным и Ходасевичем, сочиняя в 1923 году пятистопным ямбом трагедию в пяти актах, сближаясь с таким приверженцем «однотонных схем»[59], как Владимир Корвин-Пиотровский[60], он вынашивал свою философию отвержения историцизма и социального детерминизма, отметал модные концепции переоценки ценностей, эстетизма, «заката Европы» и нового варварства и создавал образ поэта-наследника, поэта-знатока и хранителя королевских сокровищ русской, а после перехода на английский язык – и всей европейской культуры.

В том же 1927 году, когда поэма Набокова была напечатана в Париже, Юрий Тынянов в статье «О литературной эволюции» заметил:

Если мы условимся в том, что эволюция есть изменение соотношения членов системы, т. е. изменение функций и формальных элементов, эволюция оказывается «сменой» систем. Смены эти носят от эпохи к эпохе то более медленный, то скачковый характер и не предполагают внезапного и полного обновления и замены формальных элементов, но они предполагают новую функцию этих формальных элементов. <…> каждое литературное направление в известный период ищет своих опорных пунктов в предшествующих системах – то, что можно назвать «традиционностью» (курсив Тынянова)[61].

Опыт Набокова с онегинской строфой и пушкинским ямбом мог бы послужить отличным материалом для этого положения Тынянова. Утверждая в УП вневременную плодотворность пушкинской поэзии и не боясь насмешек над своей «старомодной» приверженностью ей, Набоков, в сущности, повторяет то, о чем не раз писал в своих критических статьях и рецензиях 20-х годов, а позднее напишет в «Даре» (который завершит правильной онегинской строфой), – что лучших университетов для молодого русского поэта, чем великие образцы русской литературы, ему не найти, но что, вместе с тем, в литературе остается лишь то подлинное, индивидуальное достижение, которое, продолжая высокую традицию, привносит в нее нечто совершенно новое.

вернуться

53

Иванов В. И. Собр. соч.: В 4 т. / Под ред. Д. В. Иванова и О. Дешарт. Брюссель: Foyer oriental chrétien. 1971. Т. 1. С. 241.

вернуться

54

Иванов В. И. Собр. соч. Т. 1. С. 254.

вернуться

55

Маловероятно, но не исключено, что ко времени сочинения УП Набоков был знаком с еще одним новым образчиком онегинской традиции, «романом в строфах» «Рояль Леандра» Игоря Северянина (см.: Кац Б. «Уж если настраивать лиру на пушкинский лад…» О возможном источнике «Университетской поэмы» Владимира Набокова-Сирина // Новое литературное обозрение. 1996. № 17. С. 279–295; его же: Прыжок Набокова (Шишкова) с трамплина романса // Шиповник. Историко-филологический сборник к 60-летию Романа Давидовича Тименчика. М.: Водолей, 2005. С. 125). Однако следует учесть следующее обстоятельство. Эти «непритязательные главы» правильными онегинскими строфами, но часто неуклюжими стихами Игорь Северянин написал в Эстонии в 1925 г.; печатались они (под названием «Lugne») в январе—феврале 1926 г. в девяти выпусках малодоступной Набокову варшавской газеты «За свободу!» (в письме к жене от 5 июля 1926 г. он писал: «А в варшавской газете „За свободу“ необычайно похвальный отзыв о моем выступленье на Вечере культуры (тоже постараюсь достать)»; 20 мая 1930 г. он просит жену «попробовать достать недавний № „За свободу“» – Набоков В. Письма к Вере. С. 145; 179). О том, что газетная публикация «романа» Северянина не вызвала большого интереса в эмиграции, говорит тот факт, что отдельным изданием он вышел только в 1935 г. в Бухаресте. Более вероятно, что Набоков читал написанную правильной онегинской строфой «сатирическую поэму» своего берлинского знакомого Лери (Клопотовского) «Онегин наших дней», вышедшую книжкой в издательстве Ольги Дьяковой (Берлин, 1922).

вернуться

56

Набоков В. <Рец.> Ив. Бунин. Избранные стихи. Изд. «Совр. записки». Париж. 1929 // Набоков В. Собр. соч. русского периода. Т. 2. С. 672–673.

вернуться

57

Струве Г. П. Русская литература в изгнании. Изд. 3-е, испр. и доп. Париж; М.: YMCA-Press / Русский путь, 1996. С. 120; 122.

вернуться

58

Вл.<адимир> Кад.<ашев> <Рец.> В. Сирин. Гроздь. Стихи. Из-во «Гамаюн». Берл. 1923. ст. 64 // Сегодня (Рига). № 44. 25 февраля 1923.

вернуться

59

Бахрах А. По памяти, по записям. Литературные портреты. Париж, 1980. С. 163.

вернуться

60

Е. Каннак, вспоминая Пиотровского, приводит характерный эпизод: «Приятели его порой дразнили: „Владимир Львович, почему такая верность четырехстопному ямбу? Ведь он и Пушкину, как вам известно, надоел“. Он отвечал не без высокомерия: „А я верен молодому Пушкину“» (Каннак Е. Верность. Воспоминания. Рассказы. Очерки. Paris, 1992. С. 246).

вернуться

61

Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. Л.: Прибой, 1929. С. 46–47.

10
{"b":"671274","o":1}