А Тверские дела? Василий Кашинский, с искренними слезами на глазах обнимавший племянника, уступившего ему великий стол, в сей любви пребывал недолго. Начал заново злобиться, вспоминать Всеволоду все обиды (коих было довольно с обеих сторон, но, чисто по-человечески, Васильем сотворенные казались гаже), искать, чем бы утеснить Александровичей. В прежних которах Семен стоял за Всеволода, так Иван поддержал Василия. Иван не беседовал со Всеволодом у костра, не добывал себе тверской княжны… Словом, Всеволод Ивану был нет никто и звать никак. А в Кашине сидела Василиса, с коей у дяди Вани еще с детских лет было полное взаимопонимание. И важнейшее: со Всеволодом нужно было считаться. Говорить на равных. А Василий согласен ходить в подручниках. Честно сказать, здесь Алексий был согласен скорее с Иваном, чем с Семеном. Василий Кашинский для Москвы был удобнее. В прошлом году[3] митрополит призывал соперников во Владимир, тщился примирить. Но без особого успеха. Ныне оба отправились судиться в Орду. И глядишь, хан оправит Василия. Семена нет, и Джанибек будет решать не сердцем, разумом. А голос разума прямо в уши они устроят, за этим дело не станет. Ах, Семен, названный мой брат, сколь многое порушилось с твоей смертью!
На налое призывно белела бумага, но прежде надо было сделать еще одно дело. Старый пес, когда хозяин взошел, поднялся на лапы, вышел на середину покоя и теперь стоял, медленно водя из стороны в сторону долгим хвостом. Черкес был уже ужасно старый и подслеповатый, кряхтел и пыхтел на ходу, а шерсть на морде около носа и у основания ушей совсем поседела.
Алексий смазал собаке гноящиеся глаза особым, им самим изобретенным средством; пес пару раз недовольно рыкнул, и Алексию приходилось гладить и успокаивать животное. Вот ведь, царицу вылечил, а псу пока помогает слабо. Об излечении Тайдулы[4] Алексий все еще вспоминал с содроганием, удивляясь и до конца не веря: как же возмог?
Вот пока его не было в Москве, пса и запустили. Конечно, Черкес и так уже захватил чужого песьего веку. Но и служки, а паче иные обитатели митрополичьего подворья косились недовольно: где это видано, пес живет у владыки в палатах! У покойного Феогноста был кот, так это им ничего: про кошек, вишь, в Писании худого слова не сказано. Ну что ж, давайте докатимся до язычества, станем делить скотов на нечистых и чистых. Может, еще и священных выделим? Кто зрит в Писании единую лишь букву, не чувствуя духа, никогда не поймет, что все, сотворенное Господом, благо, и все чисто. В деревнях на холодную пору берут телят в дом, за это же никто не укоряет. Нет никакого греха в том, чтобы заботится о животных и холить их, важно лишь, чтобы животные в сердце человеческом не заменяли человека. А Черкес… Черкес был памятью о покойном Семене.
Алексий работал, вчитывался в греческие слова, подбирал к ним русские и произносил вслух, вслушивался в их звучание. Ему работалось легко, и все же мысли, зацепившись то за одно, то за другое, вновь улетали к друзьям, живым и покойным. Иные живут с тобой рядом годы и годы, с самого детства, иные обретаются внезапно, с первого, много со второго погляда. Друзья уходят, порой в дальние дали, порой в невозвратный край, за грань бытия. Друзья остаются в сердце. В святочный вечер Алексий думал о Семене. О Стефане. О Стефановом брате. И представлял, как кружевной снег опускается на сосновые лапы, и искрится в лунном свете оснеженный купол крохотной церквушки, затерянной среди белого леса.
***
Иван – впрочем, теперь уже Федор – моет пол. Выкрутив в очередной раз тряпку, он выпрямляется и некоторое время, опершись о стену, пережидает головное кружение. И почто старец Василий Сухой, у коего Федор состоит келейником, велит мыть именно так – вниз головой, кверху… ж…ой, простым словом, но такие слова, как нетрудно догадаться, в монастыре настрого запрещены. На корточках получается ничуть не хуже. А Федор не может долго находиться вниз головой, голова начинает кружиться. Никаких других болезней у него нету, да и это, наверное, не болезнь, просто какая-то особенность телесного устроения. С самого детства, когда иные мальчишки лихо кувыркаются, стоят на голове и готовы подвиснуть на любой поперечной палке. И чего бы Василию не понять такой простой вещи? Нет, уперся. Что за чушь, вот у меня до пятидесяти лет ничего нигде не кружилось. А что Господь сотворил людей разными, для него это, видно, слишком сложный догмат. Федор постоял, посмотрел на ведро. Не должно перечить наставнику… но мыть оставалось еще много, а после того еще таскать дрова. Да и обедню стоять тоже надо! Федор украдкой перекрестился и присел на корточки.
И конечно, старец явился в самое неподходящее время. И, конечно, разбушевался: ты чистоту наводишь или грязь размазываешь?
Федор заново тер тряпкой уже отлично вымытое место и думал: первая заповедь монаха – послушание. Даже явно бессмысленным требованиям? А не своеумие ли: решать, что осмысленно, а что нет? Но здравого смысла никто не отменял. И для каждого человека есть такие вещи, которые он заведомо знает лучше кого-либо иного. А с другой стороны, какая заслуга в том, чтобы повиноваться тому, чему и так станешь повиноваться по здравому размышлению? Латыняне разрабатывают доказательства бытия Бога. В православии этого нет, ибо какая заслуга верить в то, что знаешь? Вера выше всех возможные знаний, вера – это ощущение сердца, вера – это дыхание. Не так ли и здесь? Быть может, в таком пустяке (а мытье полов, как бы то ни было, пустяк, часть телесной жизни, которая обеспечивает жизнь духовную, но отнюдь не должна ее затмевать) и проверяется вера? Или, вернее, смирение, способность к самоотречению? Надо – значит, надо делать и не спрашивать?
Федор моет пол. Бегут года, за монастырскими стенами Господь щедро разбрасывает россыпи событий, да и в самой обители происходят вещи более чем значимые. Но телесной жизни никто не отменял, и Федор моет пол, вниз головой, кверху… Растет, взрослеет, приспосабливается. От головокружений он так и не избавился, но наловчился их предотвращать, теперь уже знает, сколько можно наклоняться безопасно и когда нужно делать перерывы. Эта работа остается для него самой нелюбимой, и именно поэтому он не хочет ее бросать. Смиряет себя. Ибо не только путь выбирает человека. И человек выбирает путь.
***
Черная смерть бушевала на Руси три года. Наполовину обезлюдела Москва, сильно пострадали Тверь, Новгород, Псков, принявший на себя первый удар. В Смоленске осталось в живых четыре человека. Белоозеро вымерло полностью.
Федору снился ночами мертвый город. Сероватая зимняя мгла, пустые дома, пустые глазницы распахнутых окон. Там – прялка с брошенной куделью, там – валяется на земле лопата, наполовину занесенная снегом. Безмолвие. Лишь где-то воет, надрывается оставленный на цепи пес. И тяжелые, окованные железом городские ворота с медленным скрежетом качаются на кованных петлях…
***
По счастью, до затерянной в лесу обители чума не добралась. А когда схлынула волна мора, начали приходить люди. Монахи и миряне, ищущие пострига. Иные – за утешением. Иные – за покаянием. Иные, вдохновленные примером Сергия, жаждали иноческого подвига среди трудов и опасностей дикой пустыни. Иные – тишины. Были и просто любопытные, но они не задерживались надолго. Словом, монастырь разрастался, как снежный ком, и Сергий, познав должность и, паче того, неизбежность происходящего, уже не задавал себе таких вопросов, как прежде, с Василием Сухим. Да, монастырь. Ибо именно так начали называть пустынники свое сообщество.
Так вот и жили. Пережили еще одну страшную, волчью зиму. За стеною выла и стонала на разные голоса вьюга, и порою в голосе ее явственно чудился бесовский визг. В такие ночи Федор с ужасом и преклонением думал: как же дядя возмог выдержать все это? Один среди белого безумия, и так год за годом…
На Рождество мело так, что всерьез опасались: сумеет ли иеромонах Митрофан, в праздничные дни приходивший к ним служить литургию, добраться до обители? Но Сергий со спокойным упрямством велел делать все, что полагается. И уже к самой ночи, когда стало окончательно ясно, что придется в этот раз обойтись без рождественской службы, старец, облепленный снегом так, что не видно было лица, постучал в ставень ближайшей кельи.