– Воистину, – прошептал мой отец; французский, на котором иногда заговаривал дедушка, вызывал у него трусливое беспокойство. (Ни бельмеса не понимая в немецком, дед на своей смеси французского с нижегородским как нельзя лучше договаривался с немцами, тогда как французы, когда он к ним обращался, лишь пожимали плечами, моргали и прыскали, не понимая, чего он от них хочет.
– Эх, не тот нынче француз пошел, – разочарованно говаривал дедушка. – Ненастоящий. Зажились они в нашем краю. Родного языка не помнют.
Так или иначе, на отца французские слова производили глубочайшее впечатление, и старый прибегал к их помощи, желая осадить батюшку или заставить его что-то сделать.)
– Хорошо. – Голос деда стал как-то мягче, сердобольнее, само говорение утомляло его. – Больше добавить нечего. Благословляю вас на долгую жизнь. С твоей матерью, Криступас, я уже простился. – Он помолчал. – Ступайте. Идите спать. Темно уже. Не волнуйтесь обо мне. Мне еще многое надо обдумать. Пора готовиться.
Мне кажется, и отец, ложась спать, думал, что, проснувшись, мы не застанем деда в живых. Однако старец был жив, и когда его приехал соборовать священник, выглядел бодрее, чем во все последние дни.
– Не рано ли? – усомнился священник, но, увидев, как истощено тело дедушки, опустил глаза. – Должен поздравить вас, сударь, с подобной силой духа. Господь милосерден.
– Мы – Мейжисы, – скромно ответствовал дедушка.
Он не позволил нам присутствовать при совершении таинств, и вернуться в избу мы смогли, только когда священник уехал. Оставшуюся часть дня дед лежал тихий, умиротворенный, погрузившись в думы, иногда шевеля губами, когда бормоталась какая-нибудь старинная песнь или вспоминались кем-то сказанные слова, принесшие ему минутку-другую счастья. Ясное дело, это всего лишь мое мнение, будто он мысленно бродил по своему прошлому, в которое вскоре должен был уйти целиком, потому что думать о будущем ему было заказано, а того, что происходило сейчас, он больше не видел. Дедушкины ноздри остались безучастны к запахам вареного и жареного, доносящимся из кухни, уши были глухи к визгу закалываемых свиней, его не интересовали ни голоса пришедших помочь людей, ни путь солнца по кронам яблонь и груш, за которым он мог наблюдать из окна. Он был жив, и только. Ждал, когда все будет готово и он сможет уйти, оставляя место для других Мейжисов, которые когда-нибудь непременно появятся.
На другой день собрались гости: родные и соседи, Мейжисы и не-Мейжисы с капелькой нашей крови. Сошлись и съехались те, кто был ему знаком и близок. Дедушка отогрелся и вновь чуточку повеселел. Выпростал из-под одеяла руку и держал ее так, чтобы вошедший мог ее пожать, отвечал на приветствия, а робких приглашал за стол.
– Совсем отощал ты, Венцловас, – говорили ему одни.
– Худого глухаря резать грешно, – отвечал он.
– Зачем умирать-то собрался? – спрашивали другие.
– Все повидал уже. Дальше будет только повторяться. Кви.
Наконец все собрались, уселись и смолкли, ожидая от дедушки или отца какого-нибудь торжественного слова, чтобы можно было начать печальный праздник.
– Ну, что же вы? – удивился дедушка. – Начинайте. Плесни и мне пива, Сципионас.
И пир начался. Кто хотел, пил пиво, кто хотел – водку, всего было вдоволь. Кушаний тоже достало каких только душеньке угодно. Свекольники с капустными ушками и французскими клецками, две ухи из осетра и одна из семги с лапшой. Фаршированные раки налезали на гренки с пармезóном. На обоих концах стола высилось по русской кулебяке, одна с рыбной, другая с грибной начинкой. Колыхался тут и холодец из свиных копыт, напоминая прохладную желтоватую гладь замерзшего пруда, а фаршированная голова хряка, казалось, не спускала с него прищуренных глаз, подернутых петрушкой. Еще лучше смотрелась красная икорка в судках из тонкого стекла. Зразы с белокочанной капусткой источали дурманящий дух майорана, а колбаса в пиве – странную смесь ароматов пчелиных сот и хмеля. Был там и судак (у нас его зовут сандоком) с перепелиными яичками, и тушеный налим, и бруккóль, начиненная рыбой, и спаржа с раками, и отменные дутые ленивые вареники. А уж как не упомянуть смородину, крыжовник и малину в сиропе и без сиропа, яблочный сидр, цикорий, кофе и сыры – чешские и швейцарские, – да и горьковатые сырки, и много еще разной снеди, всего я сейчас уже не припомню.
Часа через два лица расцвели маками. Выяснилось, что с того времени, как вся честная компания собиралась в последний раз, накопилось много новостей, и похуже и повеселее, которые было необходимо поведать любопытствующим. Люди оживились, отдельные фразы слились в нечленораздельный гул. Я закрыл глаза, и этот единый гул стал для меня голосом своих. Открыв глаза, я встретил дедушкин взгляд. Пращур понял меня.
Мне плеснули полковшика пива, и я присел на скамью у стены, на одном расстоянии от застолья и дедовой лежанки. Пиво отец купил что надо, такого крепкого и сладкого ему самому никогда бы не сварить. Должен признать, что Мейжисы – никудышные пивовары. Куда менее умелые, нежели пахари или столяры. Дядя Мечи́с, толстый зобастый короткорукий мужчина, сидящий сейчас за два места от отца, объяснял, что так выходит потому, что в пивоварении наступает время, когда следует просто выжидать. Негоже слишком рано откупоривать бочки. А мы не умеем ждать без дела, говорит он. Что до меня, я не знаю. Мне кажется, умеем, коли знаем, что дождемся. Но дядя Мечис тоже наш, из Мейжисов, потому и к его словам следует прислушаться.
Дедушка пил пиво, как все, с нами на равных, и светлая кожа его цвета топленого молока вроде бы порозовела, хотя трудно сказать – может, она стала темнее, словно табак. И на том спасибо. Значит, он все еще принадлежит нам, а не пращурам, шатающимся сейчас по нашему саду и пастбищам, обнюхивающим хлев и тихо скребущимся возле дома – ждут не дождутся старого Венцловаса.
Подобные дни приносят пользу и живым и мертвым. Я должен это признать, как бы мне не было жалко деда. Для призраков усопших это возможность ненадолго вернуться в родные места, побродить по исхоженным тропинкам, коснуться вещей, созданных их живыми руками, почувствовать дух своих близких, родные запахи и звуки. Быть может, с сожалением вспомнить счастливое время детства или первую любовь, вынуждавшую бродить ночами по росистым лугам на пару с упырями да совами, кусать губы и представлять такие сцены, от которых перехватывает дыхание.
Опять же и живым только польза. Это надо увидеть, и я видел, сидя со своим ковшиком в стороне от других. Видел и дедушка. Мы были как бы двумя концами одной цепи: он старейший, я самый младший, все остальные между нами. Так что мы с дедом сидели, глядели.
Нельзя сказать, что Мейжисы чересчур упрямы. Напротив, нрав их, пожалуй, мягок, но кому не случалось ссориться? Устраивая свои дела, наши грызутся друг с другом так же, как и все люди. Жили бы рядом, в одном месте, мигом бы помирились. Но живут они порой очень далеко друг от друга, потому не видятся целый год, а то и дольше. И вот теперь стало ясно: когда дед покинет нас и все разойдутся по домам, то разойдутся едиными, будто между ними не вставало и тени разлада. Надо было это видеть и ощутить: те, что, едва прибыв, избегали чужих взглядов и стояли в сторонке, теперь ласково гладили друг другу волосы или руку, хлопали по спинам. Праотец наш уйдет, приведя свое племя в порядок, оставив его в мире и согласии. После, конечно, снова будут ссоры, но будут и такие сходки. Вновь и вновь, подобно тому, как зиму сменяет весна, а лето – осень… и так до скончания рода, хотя мы, Мейжисы, никогда не поверим в это. Род наш вечен.
От домашнего пива дед наш настолько ожил, что сел в кровати, опершись о подушки, и поманил меня пальцем:
– Подай-ка мне вон тот кусок окорока, что лежит на самом верху.
Я наклонился через спину тетки, прозванной Осою, и достал мясо. На один миг всеобщее внимание сосредоточилось на мне, родичи глядели, как я подал окорок деду, а тот вонзил в него пожелтевшие зубы, даже его облысевший лоб сморщился. Зубы у дедушки сохранились целиком. Кто-то улыбнулся. Всем понравилось, что он ест. Может, и не умрет, кто знает. Но дед умрет. Я знал это наверняка, всего лишь миг тому назад слышал, как безалаберный предок на чердаке нечаянно сбросил на пол то ли шмат сала, то ли связку лука. Они бы не роились тут без дела.