…последнее столетие микенской истории было особенно беспокойным и опасным. Жители дворцов и цитаделей жили в атмосфере страха, ожидая какого-то несчастья. Об этом свидетельствовали такие факты, как реставрация старых укреплений и возведение новых в Микенах, Тиринфе, Афинах и других местах, постройка массивной циклопической стены в Истме, предназначенной для охраны Пелопоннеса от нападения с севера, документы архива в Пиле, говорящие о военных приготовлениях. Можно предположить, что катастрофа, которой с таким беспокойством ждали жители ахейской Греции и к которой они уже давно начали готовиться, на самом деле случилась в конце XIII века до Рождества Христова, когда страну наводнили дикие орды северян-пришельцев, оставивших после себя одни пепелища. Однако прими мы сей, пока лишь гипотетический, набег за исторический факт, найдется немало препятствий, из коих наибольшее то, что варвары, разрушившие микенские крепости, не оставили никаких предметов, ни памятников, по которым мы могли бы судить об их культуре. Мы ничего не знаем ни об их происхождении, ни о пути, которым они попали в Грецию, ни, наконец, о том, куда они исчезли, опустошив и разграбив страну. Среди находок в развалинах не осталось ни одного наконечника стрелы, ни одной детали ножа или иного оружия, которые не были бы чисто микенскаго происхождения. Нет ни одной вещи или обычая, которые могли быть связаны с завоевателями. Видимо, этот загадочный народ, если он действительно был виновником катастрофы, по какой-то причине не пожелал остаться в разграбленной Греции и вскоре отправился куда-то в другие края, оставив после себя лишь гноища и пепелища.
Последующие события крайне туманны и неясны. Не представляет сомнения, что прямым результатом ужаснейшего потрясения, испытанного греческим космосом в конце XIII века, был общий упадок микенской культуры на всей территории. Об этом свидетельствует исчезновение таких немаловажных элементов, как монументальная архитектура и тесно связанная с нею монументальная фреска. Агония величайших микенских цитаделей продолжалась еще около ста лет. Ни тогда, ни позже во всей Греции уже не было ни одного нового строительства такого типа. В то же время пришло в упадок великое искусство микенских ювелиров, резчиков по кости и мастеров глиптики. В поздних захоронениях Микен их изделия почти не обнаружены. Вместо стандартных орнаментированных форм, свойственных микенской керамике, появилась живопись на вазах множества местных ремесленных школ, что показывает отмирание экономических и культурных связей между отдельными районами Греции. Вместе с тем почти совсем прекратился импорт из стран Востока. Началась долговременная культурная изоляция Эгейского бассейна. Одновременно с дворцами исчезли и дворцовые архивы. Забыт линейно-слоговый орнамент. Все эти факты говорят о чрезвычайном и быстром упадке ахейской культуры и в общем и целом о распаде микенских государств с их сложным бюрократическим аппаратом.
Микенская культура окончательно исчезла в XII–XI веках. В это время не прекращается и, видимо, даже увеличивается миграция жителей из континентальной и островной Греции. Характерно, что теперь массовая эмиграция началась и в тех районах, которых, как полагают историки, не задела катастрофа XIII века и которые какое-то время были убежищем для беглецов из опустошенной зоны. Эти районы – Аттика, Ионические и Южные Эгейские острова. Множество населенных пунктов были покинуты и заброшены без видимых причин (никаких признаков разорения в этих районах не обнаружено).
Мелкий готический шрифт начал мерцать и сливаться в склонных к усталости глазах графа Перца, и он с сожалением отложил книгу. Однако самое интересное, то, что более всего его волновало, он прочел. Он вновь раскурил погасшую трубку, надеясь, что курение поможет немного успокоиться, замедлит дыхание. Сильное, не совсем осознанное восхищение прочитанным взволновало Перца куда больше, чем он мог полагать. Он вновь будто прикоснулся к вечности, бескрайности времени, равнодушной ко всем, но не оставляющей равнодушным ни одного смертного, ибо все мы растаем в ней, как растаяли народы прошлого, их города, письмо, искусство, как растаяло множество людей до них и после них, причем все происходило так буднично, естественно, словно ни у кого из живших никогда и не было своей воли, были лишь точимые ветром и дождем горные породы, лишь гонимые ветром облака, лишь скорбно погружающийся в глуби камень или корабль – создание человеческих рук и мысли.
Эти чувства, эти мысли кружили Перцу голову, они, словно рыбы далеких стран, величественно и лениво всплывали на поверхность, занимая всю сверкающую гладь сознания. Одно, другое, третье, все больше, все чаще, а затем, сверкая брызгами пены, выстраивались друг за дружкой, разбивали красивейший строй и выстраивались снова. Граф чувствовал, как от стихийной радости и ледяного, вызванного видениями ужаса начинают застывать его глазные яблоки. Мизерными, презренными, жалкими кажутся понятия зла и добра, они становятся как хлебный мякиш – съедят его, или зелено вино – выпьют его, и нет их, как не бывало. Добрыми ли, злыми ли были эти исчезнувшие народы, кому до этого сегодня есть дело. Они съели хлеб своей доброты и выпили вино своей злости, они погибли, исчезли, растаяли, сникли, и добро их, и зло их вместе с ними. Эти люди жили, страдали, скованные путами своей нравственности, и что с того?.. Вполне возможно, что брат там был обязан жениться на своей сестре, а сестра его была горбата и одноглаза, возможно, отец там не хотел карать смертной казнью сына, но нравственный закон велел ему это делать, возможно, муж там любил своего пса сильнее, чем жену, но мудрые старцы, ведающие, как оно должно быть, наказали ему любить одинаково обоих, возможно… И все всуе, ни в чем не было смысла более, чем в покрытой пылью, рваной, засохшей паутине, чем в разорванном петушьим криком предрассветном сне, ошметки которого погружаются в омуты сознания.
Ливень все не унимался, но сквозь тучи сверкнуло солнце, и Перец выпростался из своих мыслей. Полный омерзения оттого, что должен что-то делать против своей воли, он напялил шляпу, взял стек, хотя не собирался ехать верхом, и, спустившись по самой широкой лестнице, вышел прямо в центральную аллею.
С того самого момента, как он очнулся и ощутил себя лежащим в своей комнате, в своей постели, Альбаса не оставляли в покое два тесно переплетенных между собой чувства: вина и ненависть. Два этих, казалось бы, эгоистичнейших состояния (если пока оставить в сторонке любовь) утратили в душе Альбаса обычную определенность. Переживая ненависть и вину, Альбас ни на секунду не задумался о себе, о том, чем они ему выгодны. Его терзали угрызения совести, он раздувал в себе мстительные мысли, которые – он сам это понимал – даже став делами, вряд ли смогут навредить юному графу больше, чем ему самому. Чересчур большая пропасть разделяла их, чересчур высоко было социальное положение графа по сравнению с его. Впрочем, чувства эти посетили Альбаса не сразу после того, как он пришел в себя, но чуть позже, когда он увидел, как тихо приоткрылась дверь и вошел отец. Лоб его был бледен. Отец нес в руках кувшин, полный желтых, красных, рыжих гвоздик.
– Хвала Всевышнему, – прошептал отец, перекрестившись. – Так ты очнулся, сынка.
Взбудораженные мозги Альбаса сразу отмечали все, что изменилось в мире с того момента, как они испытали сильное потрясение. Первой непривычной вещью были цветы. Альбас не помнил, были ли в их доме когда-нибудь цветы, ставили ли их в вазы. Вторая причина для удивления было обращение «сынка». Так нежно отец никогда Альбаса не называл. Они вечно в чем-то были несогласны, день и ночь втихомолку грызлись и спорили, и слово поласковее означало бы только капитуляцию, и ничего больше, открытое признание чужого мнения, смирение перед авторитетом Другого. Именно этого и нельзя было допустить, ибо Альбас, что касается упрямства, был подлинный сын своего отца. Потому они никогда, сколько помнит Альбас, иначе друг друга не называли, как только «Альбе» да «отче». Хотя любили друг друга, всегда любили, но любви их не нужны были красивые слова. Они и так это знали.