– Здравствуй, папа! – радостно сказал он, остановившись и уже готовясь оттолкнуться от океанского дна, чтобы вплыть в дыру.
Но отец вдруг закричал:
– Остановись! Здесь смерть!
Отец не произнес ни одного слова, губы его даже не шевельнулись, и глаза остались такими же неподвижными и продолжали так же невидяще смотреть прямо перед собой, но мальчик все услышал и, внезапно ощутив ледяной холод, пошел дальше.
Он переставлял неприятно легкие, не имеющие веса и от этого как бы омертвелые ноги, уходил от дыры все дальше, а корпус лодки все тянулся рядом с ним – беззвучный, безжизненный, вросший в песчаное дно океана. И быть может, шел мальчик рядом с ним еще тысячу лет. Но, идя, он сознавал, что все невозвратимее удаляется от него страшная дыра-смерть, в глубине которой сидит его отец, столь любимый им отец, сидит на деревянном венском стуле, сомкнув колени и положив на колени ладони рук. А под стулом сложены игрушки.
«Но как же он остался там один? – подумал мальчик. – Как же я оставил его одного в этой пустой погибшей лодке среди воды, холода, смерти?!»
И сейчас же он обнаружил, что лодка кончилась, – он прошел ее всю.
Над ним тяжело и мрачно нависал ее округлый нос.
Мальчик остановился, запрокинул голову, чтобы лучше рассмотреть звезду на носу лодки, и вместо темной железной громады, только что черневшей над ним, увидел ровную полосу слабого света.
«Там небо! – догадался он. – Там жизнь!»
И сквозь толщу воды, которая вдруг стала тесна ему, начал возноситься к светлой полосе.
Он поднимался все выше к поверхности воды, и полоса делалась ярче, четче, и он вдруг сообразил, что это – свет в промежутке между двумя портьерами.
Стремясь еще ближе придвинуть себя к источнику света, он приподнялся в постели, опираясь руками назад, и поглядел на окно. И понял, что этот серебристый свет – от Луны и что это она горит там за зеленой тканью портьер.
«Где я? – испугался он. – В моей комнате другое, не овальное окно, – и вспомнил: – У Арсена. Мы пришли к нему вчера с Фомой. Они постелили мне постель здесь, в большой комнате с голографической картой, а сами долго говорили, – он прислушался. – Спят. И на набережной тихо. Значит, поздняя ночь».
Он откинул край одеяла и некоторое время сидел на кровати, глядя сквозь полутемноту на свои белые колени и пытаясь что-то вспомнить.
«Да, но во сне… Когда я спал… Там что-то случилось со мной», – думал он.
Босыми ногами он ступил на холодные половицы паркета и подошел к окну. Пальцы его коснулись грубого полотнища портьеры; он медленно отвел ее в сторону, раскрыв перед собой безмолвную сверкающую ночь. Она просторно хлынула ему в лицо из глубокой дали залива. Он взглянул на свою руку, отодвигающую портьеру, и для чего-то запомнил это движение.
Торжественна, велика была перед ним ночная даль! Седым блеском отсвечивала вода, кажущаяся с большой высоты выпуклой. Широкие полосы черной ряби пересекали ее. А в небе в нагромождении дымчатых полупрозрачных облаков сиял огромный, неправильной формы круг Луны. И город, как будто уже пустой, покинутый людьми, двумя каменными полукружиями охватывал акваторию залива, и два его белых крыла таинственно мерцали.
Мальчик посмотрел вниз на набережную.
Прожекторы на вертолетной стоянке были потушены. Косые овалы света от желтых противотуманных фонарей один за другим лежали на залитом водою асфальте. Светлые пятна уходили цепочками по набережной вправо и влево, уменьшались по мере удаления. Легковая машина одиноко ползла в воде по мостовой, пересекая их одно за другим и вспыхивая в такие моменты горбатой лаковой спинкой.
И на миг мальчик снова увидел там, внизу, пять человеческих фигурок, которые шли, взявшись за руки, к вертолетной стоянке.
«Где они теперь? – подумал мальчик. – Где тот малыш, который горько плакал и ронял любимую игрушку? Может быть, он хотел остаться со мной и нарочно бросал ее, а я не понял».
Смерть…
Словно бы в мыслях своих он осторожно приоткрыл потайную дверцу, но не решился заглянуть в нее.
«Что такое смерть? Это когда меня не будет?»
Он посмотрел на свои босые ноги, потрогал пальцами свободной руки лицо, плечи, трикотажную майку на теле, жесткие торчащие ключицы…
И вдруг его охватила тоска. Никогда прежде не испытывал он такой необъятной тоски.
«Это разлука… Разлучение… – чувствовал он. – Но с кем? Почему мне так больно? Если бы я не постыдился слез, я заплакал бы».
Он смотрел на озаренное Луною синее ночное небо, на дымчатые облака, светлеющие на темном его фоне.
– Луна! – прошептал он. – Не убивай нас!
И затаившись, сдерживая дыхание, долго вслушивался в окружающий его мир и в самого себя. Но ни извне, ни изнутри не услышал он ответа. И тогда он понял, что все это осиянное ее светом пространство мертво и бесполезно к мертвому обращаться, ибо оно не способно понять ни тоску, ни печаль, ни слезы, потому что и слезы горячи и текут из видящих глаз; оно безразлично к живой жизни… И он, мальчик, тоже всем безразличен и никому не нужен.
«А может, и действительно лучше умереть, ведь тогда уже ничего не будешь чувствовать?» – подумал он.
И вдруг губы его как бы сами собою позвали:
– Мама!
И сразу она явилась из этого слова, шагнула к нему в комнату, но не такая, какою была теперь, а далекая, прежняя, когда еще не было в лице ее хищного оскала и руки ее часто бывали с ним нежны, а голос так бережно называл его уменьшительным именем.
Она наклонилась к нему – ведь он был тогда мал ростом, присела перед ним на корточки, красивая, ослепительная, в нежно-сиреневом переливчатом платье, остро пахнущая апельсином и духами, сунула ему в рот дольку апельсина и стала перезастегивать курточку его бархатного костюмчика, потому что он застегнул ее не на ту пуговицу и от этого одна пола получилась выше другой. И пока она перезастегивала пуговицы, жуя апельсин, дыша совсем рядом с его подбородком горячим, вкусным, свежим дыханием и вдруг брызгая на его голую шею мельчайшими капельками апельсинового сока и слюны, он разглядывал ее лицо, веки, глаза, ресницы и вдыхал запах ее волос.
И он почувствовал к ней такую нежность и такую глубокую сильную любовь за эту заботу о нем и за то, что она, такая ласковая и так чудесно пахнущая, – его мама, что, не зная, как ему выразить ей эту любовь, он прижался своим лбом к ее лбу, но вдруг застеснялся своей нежности и от стеснения стал смеяться.
А потом они вошли в широкую, празднично заполненную множеством людей аллею старого парка, где деревья были высоки, и зеленые, просвеченные солнцем кроны столетних кленов блестели в морском ветре, где пахло травой, цветами и доносились откуда-то, щекоча ноздри, томные запахи жарящегося мяса и горячего черного кофе, и возле глиняных мусорных урн, уже переполненных, были накиданы кучи из пустых сигаретных пачек, ломких пластмассовых стаканчиков и разноцветной оберточной бумаги от шоколада и мороженого, и где вдали звучала музыка. Это был рай. И сквозь набегающее на них мелькание ярких нарядных платьев и светлых рубашек, вдруг сойдя с ума друг от друга, они поплыли, то касаясь земли, то паря над нею, в ту сокровенную часть парка, где под грохот музыки крутились карусели, самолеты, летающие тарелки, чертовы колеса, взлетали на стальные горы и мчались по наклонным виражам желтенькие вагончики с визжащей ребятней, скрипели качели, светились зелеными, красными, синими огнями игровые автоматы, прятались за загородками лотерейные столики, и завершала все это, уходя в бесконечность, линия детской железной дороги.
Они плыли рядом. Он и она. Держась за руки.
А больше ничего не было.
Но он почувствовал тогда, что они движутся к счастью, что счастье – там, за аттракционами, за деревьями, за детской железной дорогой, что оно где-то очень близко и сейчас они увидят его…
Внизу на набережной не было ни души. Легковая машина уехала. Залив и небо сияли голубоватым седым блеском. И мерцал вдоль побережья белый спящий город. Маленькая черная тень беззвучно скользила по светлой плоскости залива, пересекая темные полосы ряби, черная тень, острая, как иголка.