Это как моргать или сглатывать – само получается. И взгляды у таких прохожих людей рассеянные, тусклые. Только один дядька из соседнего купе смотрел цепко. И всё ходил, ходил.
Я его сразу запомнила. Невысокий, седоватый, тёмный от загара.
На коричневую перезрелую грушу похож, особенно с этим рыхлым животом, нависающим над резинкой спортивных штанов. Шлёпанцами шварк-шварк, потом пауза у нашего купе, и опять – шварк-шварк. Запах липкий, несвежий. И тесно рядом с ним. Могу поспорить, что даже на огромной пустой площади тесно, будто он локти в стороны расставил, пузо выпятил и давит, давит. Поэтому я старалась спиной загородить Даню от прохода. Но не очень помогало.
Вечером на станции мама вышла купить воды и возле киоска столкнулась с дядькой. Я в окно видела. Он что-то сказал, полез в карман, она вскинула голову, ответила. А когда вернулась, села на край Даниной полки, сгорбилась и застыла, будто замороженная.
Так и держала бутылку с минералкой, пока я не взяла. Она только пальцы молча разжала. Поехали. Станция мигнула фонарями, многоэтажки – окнами, потянулись гаражи, дачи, тоскливый чёрный лес. Тут я не выдержала.
– Что он сказал? – спрашиваю.
– Кто?
– Этот. Из соседнего купе.
– Ничего.
– Я видела. Что ему надо?
Мама ссутулилась ещё сильнее.
– Денег предлагал.
«Не может быть, – думаю, – не похож дядька на душевного человека, не станет помогать. Или ошибаюсь?».
– Зачем? – спрашиваю.
– Чтобы мы дверь закрыли. А то ему на Даника смотреть неприятно.
Вот же гад! Гнилая груша!
Мама вздохнула, повернулась к брату и начала поправлять простыню. А та сползла краем на пол, открыв тонкие детские ноги – мелкие птичьи косточки, только колени торчат острыми бугорками. Руки тоже невесомые, скрещенные на узкой груди, а кисти запрокинулись ковшиками в разные стороны. Кожа у Дани гладкая, прозрачная, голубеет венками на шее и у впалых висков, глубоко темнеет под глазами. Зато в глазах тихая сила. Ровная, серьёзная уверенность. Мы и не заметили, что Даня проснулся. А он почувствовал нашу обиду и лежал тихонько.
– Ты знаешь что, принеси кипятку. Кашу разведу, – не поворачиваясь, попросила мама.
Поезд разогнался, болтало так, что приходилось держаться за стены. Дёрнуло, толкнуло в соседнее купе, но я устояла, только глянула косо. У заваленного едой стола сидели четверо мужчин. Шумно жевали, глотали, причмокивали. Остро пахло копчёной колбасой.
Я шагнула дальше по коридору, когда один из них что-то коротко сказал, а другие засмеялись.
И внутри у меня бабахнул взрыв. Прямо в затылке. Я даже ослепла на пару секунд. Злоба обожгла щёки, сжала горло, швырнула меня в чужое купе, к тошнотворному столу, к лоснящимся самодовольным людям.
– Как вам не стыдно?! – закричала я дядьке. – Вы никто! Вы и мизинца моей мамы не стоите! Даня в сто раз лучше вас! Он маленький! Он болеет! Это на вас смотреть противно! Развалились тут, жрёте, пьёте! А он болеет! Ему всю жизнь будет плохо! Мерзость вы!
– Эй, эй! Ты чего?! – испуганно привстал бородатый дядькин попутчик.
Но я даже не повернулась, захрипела в ненавистное лицо:
– Засуньте свои деньги знаете куда?! Знаете?! Да чтоб вы!.. Да чтоб вам!..
Тряслась, хватала ртом душный воздух и не могла подобрать слова. В коридоре обеспокоенно загомонили. Наверное, сейчас придёт мама, наверное, сюда бежит проводник. Надо уйти. Но я не могла пошевелиться и отвести взгляда от обидчика. Из коричневого он стал серым, весь как-то съёжился и одряхлел. Подбородок у него дрожал, глаза сузились.
– Я просто попросил закрыть дверь, – глухо отчеканил он. – Вежливо попросил. А ты – невоспитанная соплячка. Знать не хочу, видеть не хочу ваши болезни. Имею право, ясно? У меня племянница такая была, ясно?
Это «ясно» будто камнем упало. Глыбой. Я молчала. Он молчал. Остальные молчали. Только ложка позвякивала в стакане. Дили-дзынь, дили-дзынь. И мы все как стеклянные были. Дили-дзынь.
Не больно, не обидно – никак. Долго, целую жизнь. А потом мама тронула меня сзади за плечо:
– Хватит. Пойдём.
– Простите, – сказал ей один из мужчин.
– И вы простите, – ответила мама.
А я сказала дядьке:
– Так нельзя. Всё равно нельзя…
Он не ответил, уставился в непроглядное окно, будто спрятался.
Больше мы не виделись. Даже утром, когда выходили из поезда.
А если бы встретились, я бы, может, извинилась перед ним. Или сказала бы что-то приветливое, чтобы он понял – я не злюсь. Потому что всё неправильно вышло. Сложно объяснить, но я вроде права… и в то же время виновата. И непонятно, что с этим делать.
Нет, не надо меня утешать.
На самом деле я всё вру. Я вообще не хотела к вам приходить, это классная руководительница заставила. А мне никакие психологи не нужны… и анкеты ваши. Всё равно вопросы в них глупые, ничего вы про меня не узнаете.
Я домой пойду. Мама переживает, если задерживаюсь. И печенье не буду, спасибо. Но возьму. Для Дани.
Ната Иванова
Вселенная на кончиках пальцев
Гул нарастал постепенно, от монотонного бормотания до громкого жужжания танцующих пчёл вперемежку с хихиканьем и шумной вознёй.
Лариса Ивановна повернулась к источнику гула:
– Данила, Кристина, Артём, к Анне Дмитриевне на аппараты. Настя, подойди ближе, я тебе заклейку прилеплю. Берём окклюдеры, закрываем правильный глаз. Никита, поменяй сторону, у тебя сегодня правый. Виталик, помоги Маше.
Гул прекратился, и через мгновение группа запестрела чёрно-голубыми тряпочками – окклюдерами на очках малышей. Начался новый день.
Соня разлила какао по чашкам и с интересом наблюдала за суетящейся ребятнёй.
«Какие же они самостоятельные», – подумала она, разглядывая детей, тщательно протирающих стёклышки очков. Раньше Соня понятия не имела о таких странных словах, как окклюдер, засветы, синоптофор, в отличие от маленьких очкариков, применяющих их каждый день. А теперь искренне радовалась вместе с Данилой, когда при лечении косоглазия у него получалось на синоптофоре загнать машинку в гараж, а цыплёнок Артёма наконец-то оказывался в яйце. Или подбадривала Кристину, если раскачивающийся шарик на нитке никак не хотел попадать в отверстие на линейке. А с Виталиком рассматривала через лупу нарисованных динозавров. Соне хватило одного дня, чтобы детские личики с закатывающимися или косящими из-под полуприкрытых век глазами стали для неё не чужими.
Это было полгода назад, в начале сентября. Соня как раз летом школу закончила. На дневное поступить не удалось, и она, подав документы на заочное отделение «Реклама и связи с общественностью», готовилась к работе фасовщицей в местном супермаркете.
Вечером Соня хвалилась оформленной медицинской книжкой подруге матери, забежавшей к ним в гости после работы:
– Тёть Ларис, смотри, всё прошла! А Дашку окулист на дообследование послал. В школе стеснялась очки носить, и на тебе, близорукость прогрессирует.
– Ну и зря стеснялась. А если бы она, не дай Бог, ногу сломала? Костылей тоже стеснялась бы? Очки больным глазам, как костыли хромому. Так ей и передай. Ладно, домой побегу. Мне в две смены опять – Елена Александровна заболела. И ещё нянечка уволилась…
Лариса Ивановна на секунду задумалась.
– Сонь, а может ну его, это твой супермаркет? Давай к нам в детский сад, помощником воспитателя.
– Ты чего, тёть Ларис? Какая из меня нянечка? Я, конечно, посуду мыть и пыль вытирать могу. Но с детьми возиться… тем более с такими. Даже не знаю.
– Вот и узнаешь. Приходи завтра, нам помощь всегда нужна.
У тебя же с медкомиссией всё в порядке? Ну не получится, пойдёшь в свой магазин.