Глава 3
1
Защита началась ровно в десять. Не в актовом, как обычно, а в зрительном зале. Актовый был мал, и большой учёный совет собирался во вместительном зрительном, на втором этаже.
Мокашов сидел близко от длинного, покрытого серым сукном стола, от развешанных плакатов шефа, от трёх грифельных досок: двух неподвижных и одной с автоматическим приводом, и ему казалось, что всё это уже было. Так же ходили, здороваясь, учёные мужи. Одни проходили, не глядя, прямо к столу, а уже оттуда кланялись знакомым. Другие, наоборот, здоровались между рядов. А между ними ходил, кланяясь и улыбаясь, маленький, изящно скроенный человек – диссертант Дмитрий Дмитриевич Протопопов – завкафедрой взрыва, теперешний мокашовский шеф, для многих просто Дим Димыч, главное действующее лицо сегодняшнего дня.
Утром в подвале Мокашов пытался припомнить шефово лицо, но ничего не получалось, хотя оно у того было характерным, выразительным.
– По шефу «пли», – шептал он тогда, дурачась. – Пуск!
Упруго проваливалась пуговица пускателя. И тотчас охнул отдалённый перегородками взрыв. Опять стало тихо. Закрыв глаза, он представил, как снизу, из старенькой бронеямы, потянулись размытые струйки дыма. Отключённая датчиками давления, сработала блокировка двери. Можно было входить, но он медлил, сам не зная почему, полулёжа в низком кресле оператора. Выдержав паузу, зачмокала вытяжная вентиляция. Захваченные её настойчивыми приглашениями продукты взрыва потащились по длинным жестяным трубам через весь подвал и дальше через пять этажей на крышу здания. Снова сделалось тихо, но в ушах, привыкающих к обычному шуму, осталось неясное пощёлкивание. И нельзя было понять: внешний ли это звук или обычные толчки крови?
Звук не исчезал. Тогда он посмотрел на часы. Восемь. Ещё полчаса наверняка никого не будет. В последнее время он много работал: приходил рано, уходил поздно. И никто не догадывался, что по утрам и вечерам ухает ещё старушка-бронеяма, на которой давно работать запрещено. А узнают – ему несдобровать при всём отличном к нему отношении. Шеф, конечно же, умоет руки.
– Что поделаешь, Борис Николаевич? Ведь это техника безопасности и пожарная охрана. Разве их переубедишь?
Теплицкий, вероятно, будет нейтрален. Ребята задёргаются, но их-то не догадаются спросить.
Цок-цок-цок, – пулемётной очередью стучат каблучки по кафелю коридора. – Цок, цок, цок. И стук в дверь. Молчать? Притаиться, не отвечать?
– Кто там?
– Борис, откройся.
Это Люба.
– Ну, что тебе?
– Во-первых, здравствуйте, а во-вторых, тебя ожидает шеф.
– Ему-то что?
– Ты совсем уже, что ли? Сегодня защита.
«Как я забыл?» – думает Мокашов, поднимаясь на кафедру. Но на кафедре никого нет. Видимо, шеф у них наверху – на голубятне.
2
Мокашов не любил шефа. Причём неосознанно, инстинктивно. Чувствовал в нём подвох, не верил и не доверял ему. Беспочвенно, без оснований.
– Как дела, Борис Николаевич? – появлялся шеф в их «высотной» комнатёнке.
– Как в Польше, – автоматически отвечал Мокашов. Он знал анекдоты шефа и был начеку.
– Как супруга? – галантно осведомлялся тот, заглядывая в глаза.
У него странный завораживающий взгляд. От него трудно оторваться. От него цепенеешь, не понимая ничего. От него устаёшь и всё-таки не можешь оторваться. Может, он гипнотизёр? Когда он обволакивает тебя фразами, то кажется, повисаешь над землёй. Поднимаешься и висишь в воздухе, а под тобой – пустота.
Говорит он обычно вкрадчиво, употребляя забытые обороты и старинные слова. А может и закапризничать, говорить о себе в третьем лице:
– Поясните. Мы ничего не понимаем… Не помним мы. Плохая память у нас.
Или может сказать умоляющим голосом:
– Умоляю вас, не решайте методом Лагранжа.
Что он имел в виду? Попробуй догадаться. Изменить метод или не решать совсем? Давным-давно у Мокашова болела нога. Было лето, он ходил в босоножках и поражался обилию угрожающих ног. В трамвае, метро, на улице, в коридорах он берёг забинтованные пальцы, боялся, что могут наступить. «Не люди, а осьминоги какие-то». И шеф, наступавший на него, был для него в переносном смысле осьминогом. Пугающий многоног.
Когда он в кресле: утопающее в раковине тщедушное тельце и массивная голова. Головоногий моллюск, многоног, октопус. А у октопусов, оказывается, три сердца и голубая кровь. Голубая в палитре противоположна красной. Она у самых мерзких тварей: пауков, скорпионов, осьминогов, раков. А ещё у осьминогов – нервы толстые, как верёвки, и пищевод проходит через мозг.
Как-то вечером, после скандального исчезновения завлаба, они задержались на кафедре обсудить, «что следует из…» Кондуит Дарьи Семёновны, казавшейся до этого отзывчивой старушкой, и внезапные перемены наводили на размышления.
Преподаватели ушли, остались обычные: Мокашов, Кирилл, Севка-аспирант. Они засиживались вечерами в подвале над экспериментами, затем до одури накуривались наверху.
– Ха-ха-ха, – смеялся Кирилл. – Завлаб наш бесценный даже замочки увёл.
Дверцы шкафов, обычно запертые, теперь манили к себе тёмными щелями. В шкафах хранились какие-то папки, забыто-заброшенные дела. Когда-то, наверное, они были потом и кровью студентов и аспирантов, а нынче стали макулатурой.
– Порыться следует в этом хламе, – сказал, как бы между прочим Кирилл. – Ведь Дау в войну состоял при кафедре. Батюшки, смотрите: магнитофон!
Кирилл непременно заметит что-нибудь дельное. На полке, под листами ватмана, стояла серая коробка в муаровых потёках – трофейный магнитофон, когда-то доступное достояние кафедры. На нём записывали музыку и каламбуры для капустников. Затем он куда-то исчез и вот, оказывается, вернулся.
– Посмотрим, что сохранилось в его чреве?
Кирилл включил воспроизведение, и голоса зачирикали, как в детской передаче.
– Фу, чёрт, – Кирилл щёлкнул выключателем, – должно быть, четыре с половиной.
Плёнка пошуршала, затем раздался голос Теплицкого – доцента кафедры, которого они за глаза звали «арапом»: «Тоже мне арап… или… арап Петра Великого».
Теплицкий ходил, пружиня ногами и туловищем, голоса не повышал, улыбался вежливой улыбкой. И всегда казался неискренним.
– Ёлки-палки! – Сева поднимал круглые брови. – Всё время притворяется, но для чего?
И Мокашову постоянно казалось, что, кроме этой видимой, у Теплицкого иная, скрытая жизнь. В ней он, не притворяясь, хохочет в полную силу лёгких и ведёт кошмарно разгульную жизнь. А потом тихим и скромным появляется на кафедре, пряча усмешку. Он всегда вежлив, кивает при встрече, но поди пойми, как он к тебе относится, если обычно молчит. C шефом у них дела. Они беседуют тихими голосами и временами уезжают из института на машине Теплицкого.
– Хорошо, я допускаю, – говорил магнитофон голосом Теплицкого, – если в точку долбить, то в конце концов, что-нибудь получится.
Как он это произносит, нетрудно представить: не понимая глаз и поджимая губы. А его тонкие пальцы живут особенной жизнью: сплетаются и выразительно замирают. Трудно понять, кто он на самом деле: умница или вид делает, а значит – плут, скорее, себе на уме, из тех, кому не дано, но хочется?
– Нужно кончать с этой откровенной самодеятельностью. Подвести баланс и темы закрыть.
– Лишить их, – это голос шефа, – возможности экспериментировать? Так они на следующий день сбегут.
– Не пугайте, не очень-то и сбегут, Дмитрий Дмитриевич. Да и темы их для кафедры не новы. Занимались ими и вы, и я, а кафедра не резиновая…
– Выключи, пожалуйста, – закричал Мокашов, – дай отсмеяться.
И они начали хохотать, хотя и любопытствовали, что же ответил шеф.
– Вы о чём? – спрашивал шеф осторожно и непонимающе.
– Об осколочном дроблении, например.
– Рогайлов с Мокашовым этим занимаются, и бог с ними.
– Но поймите, мы просто теряем время! И с вашей защитой…
– Я уже с Левковичем говорил.