– Вот река, – задумчиво сказал Стефан, глядя на крутые илистые берега с разрушенными быстрым течением береговыми откосами. – И в пустыне путь себе прокладывает, и скалы иссекает. И источник жизни, и преграда. Рубеж между царствами живых и мёртвых.
– Дааа, – протянул Сом.
– В Святом писании-то сказано, – продолжал Храп, – что давным-давно, когда людей на земле было немного, через Эдемский сад текла река, разделяясь на выходе из рая на четыре реки – Фисон, Гихон, Хиддекель и Евфрат. А в Оковском лесу, я слыхал, болото есть, называемое Фроновым. И тянется оно с юга на север десятки вёрст. Берут в нём начало четыре великих реки – Волга, Двина, Днепр и Ловать. Старые люди рассказывают, будто в Оковских лесах лунными ночами птица Гамаюн выкликает Правду и Кривду, да ушедшее в быльё оплакивает. А лес называют Оковским, потому что лес этот с очами-озёрами, через эти очи Земля с небесами сообщается.
– Даа, – восхитился Сом. – Как будто об Оковском лесе в Писании-то говорится.
– Да куда ты, невежда! – возмутился Ярыга. – Нешто в Ветхом завете про Смоленское княжество сказано!
Сом, не обращая внимания на Ярыгу, спросил Стефана:
– Кто ж тебе поведал-то об этом?
– Великий книжник был преподобный Авраамий, первый игумен Ризоположенского монастыря, – ответил Храп.
– Слыхал, слыхал, – ощерился Ярыга. – Только, говорят, уж больно хитёр игумен твой не токмо читать, но и толковать. Богумильские, голубиные книги да апокрифы запрещённые… Аль, не так, скажешь?
– Зато пиры княжьи как Феодосий Печерский не посещал, – возмутился Стефан. – От веры православной не отвращался и жертвою павликанских ересей не стал.
– Слыхал я, – огрызнулся Ярыга, – что богумилы с языческими волхвами в союз вступают, с ними вместе молятся у воды и в рощеньях разным тварям да птицам!
– Знамо дело, – согласился Сом. – Когда на людей какая-либо казнь найдёт, или от князя пограбление, тут уж, к кому угодно пойдёшь, не токмо к волхвам.
Они замолчали.
Стефан нащупал в кармане подрясника завёрнутое в тряпицу кольцо, украшенное мелкой зернью, – память об Аннице – и вдруг, словно кто-то дёрнул за прочную нить, прошившую прошлое и настоящее, и оживил события семилетней давности. Он вспомнил холодное октябрьское утро, колокольный звон, холодный пол под ногами…
В тот день они с Анницей тайно встретились в своём обычном месте, в заброшенной избёнке на Молодецкой горе. Ничего не замечая, они предавались страсти в убогой каморке, и только когда Стефан, оторвавшись от Анницы, откинулся на постели, услыхал он, какой разыгрался на улице ветер.
Вспомнил судорожный плач за спиной. Как попытался обнять, успокоить разметавшуюся на кровати, разгорячённую Анницу.
– Да что на тебя нашло-то?
Плечи её сотрясались от рыданий. Она повернула к нему красное, припухшее от слёз лицо.
– Как перед мужем оправдаюсь, когда вернётся? – всхлипывала она, одёргивая рубашку на животе. – Ведь скоро не скроешь!
Лицо её стало злым, некрасивым, а он почувствовал раздражение и стыд.
Он вспомнил, как запрягал лошадь в широкие сани, как тайно вёз Анницу в Свирскую слободу к знахарке…
Вспомнил вонь застарелой мочи, пахнувшей из тёмной покосившейся избы. В темноте он толком не разглядел повитуху, только большой крючковаты нос, похожий на птичий, да колючий взгляд маленьких чёрных глаз.
Женщина подняла лучину и зыркнула на живот Анницы.
— Вижу, зачем пожаловали, – прохрипела старуха и плюнула на земляной пол.
– А ты принеси-ка воды, – велела она Стефану и швырнула ему под ноги ведро.
Он вспомнил, как топтал снег под старой кряжистой берёзой, и, накрепко зажмурившись, слушал истошные крики Анницы. Потом крики прекратились, но наступившая тишина напугала ещё больше.
Сверху, у него над головой, раздался шум больших крыльев. Он открыл глаза. На крыше сидела крупная чёрная птица и била крыльями воздух. Птица наклонила к нему бледное человеческое лицо, прокаркала:
– Отныне и рождение, и смерть – и то и другое проклято!
Храп наклонился, поднял с земли крупную ледяшку и швырнул в неё. Птица тяжело поднялась, свалив с крыши охапку снега, и улетела.
А он снова оцепенело смотрел на дверь, не зная, чего ждать. Потом дверь распахнулась, и в тёмном дверном проёме показалась повитуха…
Он вспомнил строгое восковое лицо Анницы, свой бессильный животный страх и желание поскорее покончить со всем этим. Вспомнил её сжатую в кулак мёртвую руку, лежащую поверх окровавленной простыни. Вспомнил, как разогнул посиневшие пальцы и снял серебряное колечко – на память, – как положил ей на грудь скрюченное тельце кровного своего сына, прикрытое красным Анницыным платком, и спихнул обоих в общую яму, где безвестные мертвецы ждут летнего оттаивания земли. Вспомнил, как вместо снега посыпался ему на голову пепел. Как бежал куда-то, не помня себя… Как подобрали его монахи, как долго метался в полубреду, прислушиваясь к странному цокоту, доносившемуся из узких высоких окон, едва пропускавших свет. Будто бесы рыскали по улице в поисках его души. Вспомнил, как старый игумен с длинной седой бородой и строгим взглядом взял его за плечи и, развернув лицом к стене, на которой черти с птичьими головами толкали кричащих грешников в адское пламя, провозгласил:
– Раскаяние! Молись Ему, ибо велико милосердие Его…
Но умножая грехи свои, не в силах высказать горе, он надолго онемел. А грех должен быть назван, иначе его ни простить, ни отпустить. Но ничто не могло появиться из пустоты, образовавшейся у него внутри.
Стефан стиснул в ладони кольцо.
Ночь брала своё, тихая, полнолунная…
Река катила свои воды широко, глубоко, медленно. С берегов наползал молочный туман, словно стекались к лодке струи дурмана.
Пересекая путь, с глухим хлопаньем вздымались над лодкой крылья нетопырей. То вспучивались гладкими бледными животами песчаные отмели, то чернели под бортами глубокие омуты. В тишине раздавались мощные всплески рыбин, уходящих из-под гребка. Звёзды отражались в реке, и Стефану казалось, что проще до неба дотянуться, чем до дна достать.
По берегам темнел лес. Всё какой-то бурелом да чёрные протоки. По поверхности реки закручивались широкие круги, словно под водой кто-то крутил огромное колесо. В лесу единожды ухнула сова. И всё, тишина. Даже плеска никакого не слышно.
Перед рассветом доплыли до поворота, где река расслаивалась на несколько ручейков.
– Волок где-то тут, – сказал Ярыга, когда лодка вошла в узкую протоку.
Берега так густо заросли ивняком, что приходилось продираться сквозь путаницу стволов и ветвей.
– Не меньше трёх аршин, – испуганно бормотал Ярыга, работая гребком. – Дна не достать.
Коварно петляя, река, наконец, растворилась в большом низовом болоте. Плавучая трава буквально замуровала долблёнку посреди топи. Сом вылез на нос лодки и стал руками разгребать зелёное месиво.
– Вот оно, Фроново болото, – крестясь сказал Стефан.
Над топью висело тускло светящееся марево. По бортам шуршали камыши и осока. Ныли комары, вилась мошкара. Из вонючей, подёрнутой ряской жижи поднимался гнилой бурелом, густо заросший жирной плесенью. Всюду что-то чавкало, урчало, словно под водой непрерывно возились неведомые твари, теснилась холодная, склизкая, смрадная жизнь болотной нечисти.
В мутной серой мгле поднималось солнце.
Храп отломил сук от поваленного дерева и, стоя на носу, расталкивал им плавучую дрянь.
– Ну, где волок-то? – сердито спросил он.
– Ничего, ничего, – приговаривал Ярыга. – Днепр, и тот в болоте начало берёт. Бог даст, выберемся.
До полудня Ярыга гонял долблёнку по узким протокам. Лодка то и дело застревала в путанице водорослей, утыкалась в завалы, и тогда Сом и Храп отталкивали стволы, надеясь разгрести воду.
Наконец, они выбрались из трясины.
– Причаливай! – взмолился Сом.
Долблёнка ткнулась носом в заросший осокой бережок.
– Всё, – Ярыга пнул Сома в бок. – Вылазь.