— Дело не в том, во что я верю, святой отец. Дело в том, что я обязан сделать, чтобы защитить его. И меня, конечно, интересуют мысли и мнения его друзей. Отсюда и вопрос. — Он пожал плечами.
Бернард нахмурил брови так, будто серьезно задумался.
— Я пытался говорить с ним об этом, когда посещал его. Он был очень расстроен. Я мало что узнал. Я пытался помочь ему насколько мог.
— Ну, вы можете определенно помочь ему сейчас. Позвольте мне быть с вами откровенным, святой отец. Ваш друг предстанет перед судом военного трибунала, состоящего из трех человек, а не перед судом присяжных, как обычно делается в этой стране, и это нехорошо. Наша основная надежда — добропорядочный свидетель.
В голову Бернарда вернулась боль. Он изо всех сил старался, чтобы его голос не сорвался.
— Но, насколько мне известно, у военных есть свидетель. Надежный свидетель, как я слышал. Разве это уже не делает положение бедного Мартина достаточно непростым?
— Но, святой отец, тела-то нет. Слова одного человека против слов другого. При добросовестном отношении любой порядочный суд присяжных закрыл бы это дело. Я думаю, что и трибунал поступит так же, если будет доказано, что свидетель ненадежен или пристрастен. И я намереваюсь это доказать. Но я нуждаюсь в добропорядочном свидетеле, чтобы отвести любое сомнение, которое может возникнуть у трибунала.
Бернард прищурил глаза. Он говорил осторожно, и Махони впервые обнаружил в его голосе настоящее чувство.
— Вы хотите, чтобы я засвидетельствовал добропорядочность Мартина. Это так?
— Да, — быстро ответил Махони. — Хороший юноша. Возможно, он совершил политическую ошибку, но, по-вашему, не способен на убийство. Этого было бы достаточно.
Наступила длинная пауза. Махони ждал, когда заговорит священник. Он производил странное впечатление. Его спокойствие казалось наигранным. Бернард посмотрел на свои руки и наконец заговорил:
— Могу ли я говорить с вами искренне, господин Махони? Совершенно искренне…
— Конечно, святой отец, — ответил Махони.
— Я не могу свидетельствовать. Я не буду.
— Почему?
— Вы спросили, верю ли я. Теперь я вам скажу, господин Махони. Я верю, что он виновен. По ночам я молюсь за его спасение. За молчание, которое я соблюдаю. Перед Господом небесным я не могу даже под страхом геенны огненной поступить по-другому.
— То есть вы уверены, что он виновен?
Бернард тихо и печально улыбнулся.
— Есть вещи, о которых я могу сказать. А есть такое, о чем я говорить не могу. В тот день, о котором идет речь, когда мы были в горах к юго-западу от Парраматты, я поручил Мартину сделать кое-какие зарисовки, пока навещал умирающего человека. Мартин великолепный, старательный работник. Но когда я вернулся на следующее утро, ему нечего было мне показать, господин Махони. Накануне мы говорили с ним об этой девушке, он поведал мне о своем беспокойстве по поводу своего поведения по отношению к ней. Он совершил насилие, причину которого не мог понять. Я могу сказать вам только это, господин Махони. — Бернард беспомощно развел руками. — Все остальное — между Мартином и мной. Вы понимаете?
Махони неожиданно почувствовал себя усталым. Он ожидал услышать вовсе не это. Он выдавил из себя:
— Спасибо, святой отец. Вы мне очень помогли. Могу ли я обратиться к вам во время процесса, если понадобится?
Священник неожиданно стал заботливым.
— Да, господин Махони. Я духовник Мартина, и он будет нуждаться во мне в этот час страданий. — Он наклонился ближе к Махони. — Я прошу вас сохранить нашу сегодняшнюю беседу в тайне.
Махони понял, что он хотел этим сказать.
— Да, святой отец. Нет никакой необходимости. Но если он спросит, то тогда что?
— Что-нибудь придумайте. Скажите ему, что трибунал настроен откровенно антикатолически — что, вероятно, соответствует истине — и что я своим свидетельствованием более наврежу делу, чем буду полезным.
Махони кивнул и поднялся, чтобы уйти.
— Это начинается завтра. С тем, что у нас имеется, дело закончится очень быстро. Возможно, не более двух дней.
Бернард проводил Махони до двери и открыл ее.
— Я уверен, что вы сделаете все возможное, господин Махони. Теперь все в руках Господа. Я буду молиться за вас двоих.
* * *
На обратном пути к парому Махони размышлял о священнике. Что-то в нем было такое. Его поза, его слова. Гордыня? Высокомерие? Нет! Больше похоже на насмешку. Махони вспомнил священников графства Клэр. В них чувствовалось доброе намерение сделать все от них зависящее, чтобы поддержать надежду в этой несчастной стране.
Над головой закричали чайки, и он почувствовал запах моря.
Насмешка и что-то еще, что заставляло его пугаться. Оболочка человека с углями вместо глаз. Безжалостность взгляда. Он не был уверен, конечно, но жизнь в заключении научила Махони доверять своим инстинктам.
Он споткнулся об упавшего на землю пьяного, обругал его. Но тот даже не пошевелился. Вода впереди отливала синевой под лучами полуденного солнца, и было видно, как началась посадка на борт парома. Он побежал.
Может быть, это и к лучшему, что священник отказался свидетельствовать. И тут Махони ощутил, что он боится насмешливого отца Блейка. Он совсем не боялся Мартина. А ведь его только что уверили в том, что Мартин — убийца.
Здание суда, Парраматта, 28 января 1841 года
Утром, когда должен был начаться суд над Мартином Гойеттом, пустая скамья присяжных выглядела странно, будто не на своем месте. Кресло судьи было занято военным. Майор Джеймс Коулинг, ветеран, двадцать лет отдавший службе армии ее величества, участвовавший в кампаниях в Египте и Испании, а теперь занимавший должность заместителя командира Двадцать восьмого пехотного полка, дислоцированного в Парраматте, надел очки на нос и изучал аккуратную стопку бумаг, положенных перед ним. Руководить процедурой входило в обязанность Коулинга, как председателя трибунала. Высокий человек с добрым стареющим лицом, Коулинг участвовал во многих трибуналах, и больших и малых, и он воспринимал их как неизбежную часть обязанностей старшего офицера. Он даже получал удовольствие от приобретенного там опыта. И если бы законодательная практика не предусматривала столько же банальностей, сколько она предусматривала величия ума, то он, вероятно, стал бы юристом. Но это означало бы, что он должен перестать быть солдатом. Уж лучше так, как сейчас, когда заседание в трибунале давало ему возможность насладиться преимуществами обоих миров.
За Коулингом справа стоял большой полированный дубовый стол с двумя богато украшенными резьбой креслами, на которых сидели два других члена трибунала. Капитан Дункан Уэйр, также носивший красно-желтую окантовку и петлицы Двадцать восьмого полка, располагался ближе к своему начальнику, но в отличие от него ничего не читал. Его худое лицо не выдавало никаких эмоций, когда он осматривал всех вокруг. Его взгляд чаще всего останавливался на заключенном, одетом в наручники, который шептался со своим адвокатом, сидя за менее впечатляющим столом в пяти метрах справа от него. Узкие глаза Уэйра очень напоминали блестящие щелки, сегодня обычное для них обиженное выражение сменилось непревзойденной радостью, которая приходит только от обретения чего-то страстно желаемого. Дункан Уэйр был счастлив. Он собирался насладиться этим. Наконец-то месть будет совершена, будет отмерено воздаяние за тот ужасный день в 1837 году, когда эти ублюдки забили его брата, втоптав его останки в грязь и снег за околицей мятежной французской деревни в Нижней Канаде. Лейтенант Джок Уэйр, энергичный весельчак, любимец всего Тридцать второго полка, двадцати девяти лет, был зарублен, исколот штыками, обезображен и разорван на части кучкой гражданских дикарей. Он погиб с честью, его кровь была пролита на землю предателей. Он был послан с депешей без формы, без красного пояса, без сабли. Рассказывали, что Джок превратился в кровавое месиво. После того как последний из ублюдков проткнул его мертвое тело саблей, он высоко поднял свое окровавленное оружие, торжествуя победу. Мерзкий убийца. А «Радикальный Джек» Дарем всех их отпустил. Сослал на Бермудские острова. Ну не смешно ли! Неудивительно, что французские придурки попытались сделать то же самое в 1838 году. Уэйр чувствовал тепло внутри. Он с трудом дожидался начала. Никто, конечно, не знал об этом. Разумеется, стыдно, что он не поделился этим со своими товарищами по полку. А теперь судьба улыбалась ему. В конце концов справедливость восторжествует.