Литмир - Электронная Библиотека

Этот человек — солдат, но солдат из странствующей плавучей Утопии, нацеленный всеми своими помыслами, сердечными жилами, несмешными надеждами на спасение, не на смерть.

Этот солдат — идиот.

Идиот, идиот, настолько жалкий безнадежный идиот, что…

За грохотом опрокинувшейся цистерны, скопившей в склизких недрах зеленую слизь, выдоенную из вивернов и саламандр, Юу, в силу низкого роста, оказался единственным, кто заметил в облаке ринувшегося кверху пара еще одну фигуру: не ворону — гиену. Трусливую падаль, циничного ублюдка, носящего совсем иные одежды — обыкновенные, рабочие, лабораторные, понятные своими правилами, до мерзостной тошноты знакомые.

В тумане дыма, в неге сада, стреноженного ядовитым ползновением лозы, Второй наблюдал, как гиена из изумрудных снов сдвинувшегося однополюсного рассудка, поднимая нож, нацеливается из-за спины; пружинят в прыжке задние крепкие лапы, искажается в вопле челюсть, горят азазелевым пламенем фосфоресцирующие глаза — до радия далеко, радий — королям, белым полярным волкам, не шакалам, а тебе, жалкая помойная гиена, только жалкий дешевый фосфор детской надоевшей игрушки, выброшенной на пропащую крысиную свалку. Клацнули в опасной близости зубы, стёк ядовитой ртутью язык, замахнулся для единственного выверенного удара клинок, обещающий покончить с жизнью пустоголового идеалиста, так безнадежно и так потешно верящего в человечество, которое никогда не верило в него…

Юу не знал, зачем выдернул ее, свою чертову беспомощную руку из соскользнувших пальцев Уолкера.

Юу не знал, настолько ли привязался к нему, просто ли всё еще желал выбраться на обещанную свободу или не хотел оставаться доживать в мире, в котором не стало бы вдруг его, этого дурного седого монаха.

Юу не знал ничего, даже того, так ли правильно он всё это время отталкивал внедряемую в него Невинность — иначе сейчас получилось бы сделать гораздо больше, чем он сделать так или иначе мог.

Он не знал ничего, но, отпихивая снежного джокера, слишком поздно сообразившего, что только что разыгралось позади его лопаток, лег спиной под голодный нож сам, жмуря глаза, выплевывая ударившую в рот кровавую струю — привычно, каждодневно, до отупения больно, а за тупостью — уже ничего не остается, даже ощущений, даже самой этой боли.

Лезвие вошло глубоко, протиснулось на всю целиком рукоять, застряло острием в кости позвоночника, и рука, засадившая его, поняв, что перепутала адреса и взяла совсем не того — дрогнула, разжалась, не ожидая, наверное, что прошитое ею тело останется стоять на ногах, только харкнет кровью, покачнется, но продолжит двигаться дальше, чтобы продержаться хотя бы еще немного, чтобы седой идиот успел обезопасить себя, чтобы никакого второго ножа, припрятанного в кармане, господин сраный фокусник, не отыскалось.

Юу был уверен наверняка, что никогда еще в своей жизни не улыбался, Юу понятия не имел, каково оно вкус — ощущение промозглой бессмысленной улыбки, но сейчас, подобрав самый неподходящий, наверное, момент, впервые узнавал, впервые делал это.

Скалился.

Ухмылялся.

Показывал зубы и сам играл в мелкого шахматно-черного клоуна, выращенного бродящим по землям льдов причудливым странником с приклеенным к губам отпечатанным львиным рисунком. Он делал это, он булькал пенной розовой кровью, он почти смеялся, как последний умалишенный, а потом, резко оборвавшись, ощутил, как рука, упавшая на плечо, одним ударом отшвыривает его к стене — вшибает разбившейся спиной в камень и железо, уничтожает почти на фарш, заставляет согнуться пополам, напороться еще глубже на впившийся нож, чтобы молча, но истово взвыть: осторожней, тупоголовый идиот! Я, может, и не могу так легко сдохнуть, но мне всё еще больно, если до тебя никак не доходит! Мне чертовски больно, поэтому следи за своими гребаными руками!

Задыхаясь кашлем, задыхаясь хлынувшими из глаз перловыми слезами, приваливаясь к ограде, как к пасти мадам Горгоны, живущей в детских сказках чертового Сирлинса, Юу вскинул голову, прищурил умирающие временно глаза, пытаясь различить, что за дьявольщина приключилась с ним на сей раз…

Различил гиену — фосфор, зубы, пятна, белый обрызганный халат в яблочную гречку.

Различил северного шута по имени Аллен Уолкер — красные дьяволовы глаза, искаженное уродством лицо, вздыбленные белогривые волосы, нордовы вьюги, измазанные в чужой крови когти, пронзающие навылет грудь сползающей мешком подыхающей собаки-падальщицы.

Различил новую кровь, кровь, слишком много взбитой пузырчатой крови. Следом — порхающие электрические карточки, волшебство, черную птичью магию, не должную существовать, а потому наверняка таящуюся корнями где-нибудь в совершенно ином месте, в других вещах, прикрываясь картонными бумажками да расписанными кисточкой буквами. Да и то, да даже если и нет — разве обыкновенный контроль, пожирающий чужой дух, может назваться пресловутой истинной магией?

За слепотой пытающихся перемкнуться глаз Юу всё еще видел птиц — вороны кружились, каркали, набрасывали петли, швыряли клинки. Едва пытались подойти, приблизиться — в мгновение лишались жизни. Когти больше не медлили, когти рвали, когти вспарывали артерии и полосовали мясо, пока белый клоун носился танцующей молнией, пока оказывался здесь, там, везде одновременно. Когти жаждали пить, когти мокли и тонули, старик Ной созывал жаждущих на следующий Ковчег, вот только живую телесную тварь больше не брал — лишь души, лишь призраки, лишь спектральный дождливый мир, веселая игра, старый добрый эксперимент.

Юу ничего не знал о внешнем мире, но от кого-то из отдела краем уха слышал, что во́рон — умная птица, мудрая птица, быть может, не такая благородная, но всяко умеющая беречь свою шкуру. Сейчас видел — правда, хотя бы в этом ему не наврали.

Птицы парили, каркали, пытались порезать когтями собственными, проткнуть гагатными клювами, но натыкались на несущие смерть лапы, на хищные зубы, на полные ненависти взгляды, снимающие заживо перья. Понимали — этой ночью они своей добычи не возьмут, этой ночью не добьют, этой ночью мяса не будет, а в ночи — снега́, метель, лёд, потрескавшиеся под зименью корни, отмораживающие руки ветви, а потому нельзя им оставаться в ночном лесу, потому нужно лететь обратно под домашний козырек, нырять в теплые гнезда, убираться из страшного скандинавского бурелома к прикормившему Одину на плечо.

Во́роны, отступаясь, таяли, исчезали, ложились догнанными перерезанными трупами, возвращались в соломенные корзины, на высеченные из злата жерди, и по губам белого клоуна ручьилась не помада — малина, с когтей не медовица — кровь.

Блеклым израненным зверем, одержимым уставшим псом он вернулся назад, подполз почти на брюхе пятнистым королем-полозом о трех головах, обвился вокруг стекающего по стене Юу, обхватил трясущимися руками, упал на колени, глуша в волосах да по коже соль проливающихся горючих слез, сдавленных рыданий, спугнутого эфиопского рыка. Ломался кулаками, давился воздухом, шептал:

— Юу… Малыш… Славный мой, славный…

Просил:

— Пожалуйста, ну, я прошу тебя, славный…

Забывал:

— Не смей… Не смей только… Юу, хороший, мальчик мой, ну что же ты, зачем же ты, Господи, Господи…

Юу слышал и не слышал, злился и не злился, отталкивал и принимал обратно, разрешая хоть забирать жизнь, хоть наполнять ею каждую вскрытую ямочку-пору. Позволил себя усадить, вернуть гиблое, ни разу не преданное воспоминание — вот так, значит, нужно, вертикально. Уперся трясущимися ладонями в сгибы набитых кремнием отвердевших плеч, мотнул пытающейся отключиться головой, перед которой всё плыло, кружилось, заливалось каплями не то сока, не то слез дурацкой скулящей собаки о белой шерсти, у которой в короне — радий, закованный в крестовый метеорит вечный уран, жидкое молодое золото, алхимия пурговых драконов.

— Юу, Боже, Юу… Прости меня, славный, милый, родной мой, только прости…

— Заткнись… — тяжело, но терпимо, и говорить можно, пока сознание не погасит временный обморок, которого до тошноты не хочется, но всё равно же придет, всё равно же не спросит. — Заткнись ты уже, придурок несчастный… Лучше вытащи из меня эту штуку, иначе ни черта не заживет…

54
{"b":"668777","o":1}