А вот картина, до слёз знакомая.
«Казакует по родимой степи восточный ветер. Лога позанесло снегом. Падины и яры сровняло. Нет ни дорог, ни тропок. Кругом, наперекрёст, прилизанная ветрами, белая голая равнина. Будто мертва степь.
Изредка пролетит в тишине ворон, древний, как эта степь, как курган над летником в снежной шапке с бобровой княжеской опушкой чернобыла. Пролетит ворон, со свистом разрубая крыльями воздух, роняя горловой стонущий клёкот. Ветром далеко пронесёт его крик, и долго и грустно будет звучать он над степью, как ночью в тишине нечаянно тронутая басовая струна.
Но под снегом всё же живёт степь. Там, где, как замёрзшие волны, бугрится серебряная от снега пахота, где мёртвой зыбью лежит заборонованная с осени земля, – там, вцепившись в почву жадными живучими корнями, лежит поваленное морозом озимое жито. Шелковисто-зелёное, всё в слезинках застывшей росы, оно зябко жмётся к хрушкому чернозёму, кормится его живительной чёрной кровью и ждёт весны, солнца, чтобы встать, ломая стаявший паутинно-тонкий алмазный наст, чтобы буйно зазеленеть в мае. И оно встанет, выждав время! Будут биться в нём перепела, будет звенеть над ним апрельский жаворонок. И так же будет светить ему солнце, и тот же будет баюкать его ветер. До поры, пока вызревший, полнозёрный колос, мятый ливнями и лютыми ветрами, не поникнет усатой головой, не ляжет под косой хозяина и покорно уронит на току литые, тяжеловесные зёрна.»
Боже мой! Какой мощный образ неуничтожимой, вечно возрождающейся жизни!
Что же главное в этом грандиозном шолоховском полотне?
А оно вот в чём: в том, как русские люди, разделённые прилетевшей откуда-то чужеродной идеей, расколовшиеся на два враждебных лагеря, вкровь измордовали друг друга.
И какие в романе батальные сцены! Перед ними сам знавший толк в войне Лев Толстой, если бы дожил, снял бы шляпу…
В чём сила автора «Тихого Дона» ?
Он писал правду о гражданской смуте. А честная правда подкупала даже таких непростых читателей как Иосиф Сталин (то же, кстати, случилось и с «Днями Турбиных» Булгакова).
Нельзя забывать и о красоте и ёмкости языка, многое из которого, увы, современному читателю понять не под силу.
Вот, например, всего-навсего в одном слове заключены подробности целого процесса, тут же рождающегося в голове знающего читателя. Что такое амуниция? Наверняка все знают, сколько в той амуниции предметов и для чего они. И вот, пожалуйста: обамуниченные – только на русском языке возможно такое роскошество! – лошади… то есть нерассёдланные и готовые в любой момент к походу кони.
Или, скажем, как по-другому, короче, выразить смысл сочетания слов: «стал напоминать, сделался похожим»? У Шолохова: «Хутор запохожился на потревоженный пчельник.»
А уж мне – можно сказать, земляку, знакомому с местной речью – читать и перечитывать Шолохова – чистое наслаждение.
Сама судьба писателя стоит особняком.
Не снизошло с небес его умение заглянуть в самое нутро братаказака, проникнуться его чаяниями, помыслами. Не зря всю жизнь сопровождало его стойкое нежелание обитать, как другие, припеваючи в столицах – напротив: в нём сидело неискоренимое стремление оставаться со своим народом, жить его радостями и бедами. Уж этого некоторые его собратья по перу, внутренне чувствуя его правоту и самим себе в том не признаваясь, – именно этого простить ему не могли. Он сам со своей станицей был для них живым укором.
И Нобеля он получил не из каких-нибудь политических соображений, что, к прискорбию, бывало неоднократно, но как раз вопреки таковым, а также прочим всевозможным клеветам, – получил за подлинные достоинства своего эпохального труда, ставшего не только славной частью мировой литературы, но и, можно сказать, самой истории.
И, как ни печально это звучит, может быть это последний яркий пример честного труда, который невозможен теперь – в эпоху повального ёрничества, доходящего до бесстыдства, до непотребства, до открытой лжи, то есть попросту беспутства, захлестнувшего пространство и литературы, и истории.
Вот чудеса…
Порой нечаянный случай заставляет обнаружить в родном языке не только нечто такое, на что раньше не обращал внимания, но и помогает обогатиться новым знанием.
Попалась мне на глаза заметка весьма уважаемого мной Гвейна Гамильтона, англичанина, одно время преподававшего английский в Москве. Родной свой язык он знает прекрасно, а русский освоил превосходно, что позволяет ему писать на нём весёлые наставления в том, как русскому человеку познать тонкости английского. И справляется он с этим даже весьма неплохо.
Но вот прочитал я у него такое: «Как бы ни был велик русский язык, кажется мне, что можно бы один-единственный недостаток загладить – отсутствие артиклей. Это достаточно существенный недостаток, поскольку он мешает вообще что-нибудь понять.» Добавив, что артикли были бы полезны для русского языка, он продолжил: «Начнём с великого Карамзина: “Кладу перст на уста, изумляюся и плачу…” Здорово и очень красиво звучит по-русски! Поэтому и люблю русский, что так пишется красиво! Увы, непонятно и неопределённо, ведь здесь два существительных и ни перед одним из них нету артикля! Как же понять – какой перст-то!? И на какие уста!?»
Удивился я удивлению Гамильтона, ибо непонятно может быть лишь владельцу тех языков, в которых существуют артикли. Русскому же человеку здесь всё предельно ясно – причём даже без подлежащего, без которого английский язык и шагу ступить не может! «Кладу…», сказанное в первом лице (как и другие два глагола), уже говорит о том, чей тут «перст» и чьи «уста», ибо, например, каких-то ещё других уст у человека нет. Как нет и никакой нужды в данном случае – не могу удержаться, досточтимый сэр, от грубой определённости – разжевывать всё это какому-нибудь идиоту с помощью ненужных дополнений. Тут не понадобятся даже притяжательные местоимения «свой» и «свои» – они просто будут лишними.
Так что отсутствие лишних служебных добавок есть как раз достоинство. Без этакого, я бы сказал, бюрократически-назойливого употребления артиклей, от которых и в английском, и во французском, и в немецком текстах рябит в глазах, русский язык и экономнее, и красивее, и мудрее, поскольку все определённости-неопределённости ловко прячутся в контексте, но при всём том достигается полная ясность, что где лежит и что кому принадлежит. Да и вообще в нём меньше регламента и больше свободы. И если уж на то пошло – во всём этом побольше интеллекта!
По сей день не разрешился спор о подлинном авторе слишком нынче часто цитируемого – в чём соревнуются отечественные литераторы и политики – стихотворения о «немытой России». Между тем хоть один-единственный экземпляр его, написанный рукой Лермонтова, отсутствует, так и не найден. Писал ли стих талантливый версификатор из когорты ненавистников империи, ловко подделавшись под манеру Лермонтова, чтобы воспользоваться авторитетом известного поэта, или сам поэт в минуту горькую дал волю своему раздражению – бог весть. Но когда читаешь его стихотворение «Родина», склоняешься к первой версии, поскольку очевидно, что однокоренные слова родина и народ заключают в себе понятия близкие, которые в равной степени дόроги поэту.
И те личности, берущие в союзники Лермонтова, преследуют всего лишь свои неблаговидные цели, считая Россию варварской, некультурной.
Ну а насчёт «немытой» в прямом смысле приходят в голову забавные сопоставления.
Родился и вырос я в русской деревне и хорошо знаю то, что будет ниже изложено.
Когда мне впервые довелось увидеть в каком-то фильме (кажется, французском), как весьма культурный человек, европейский аристократ после мытья выбирается из ванной и тут же заворачивается в простыню в знак окончания процедуры…первое, что я, крестьянский потомок, ощутил, – было недоумение: зачем же, выйдя из той воды, в которой осталось не только мыло, но и смытая с тела грязь, остатки всего этого теперь вытирать чистыми простынёй или полотенцем?! И ведь показанное было не просто киношним трюком, но был продемонстрирован старый о б ы ч а й , связанный, может быть, ещё и с недостатком воды.