Там, где Аллеи сворачивали в Маршалковскую, над Окенче клубилась, взбиваясь в небо, ржавая туча. Потом мы узнали, что это горели разбомбленные полчаса назад ангары. Мы смотрели на это грозное зрелище, в вагоне было тихо, как вдруг кто-то сказал: «Это на Воле». Все смотрели на него настороженно и подозрительно: откуда ему известно, что на Воле? Уж не шпион ли? Варшаву, да пожалуй и всю Польшу, охватила шпиономания. Всяк чуял в ближнем врага, враг таился на каждом шагу, отовсюду выползал страх. «Восемнадцатый» подъезжал к площади Унии, остановился у самого входа в «Дом прессы», я выскочил и побежал к двери, когда вновь застонали сирены воздушной тревоги. Портье, Генек Похль, остроглазый, всеведущий доверенный, встретил меня в вестибюле вопросом: «Ну, что там было на конференции, пан редактор?» Я ответил: «Да ничего, ничего» и побежал к лифту, поскольку увидел, что в него входит Хергель. Не придется подниматься на третий этаж по лестнице. Машинист-техник Хергель, немец, был механиком, ответственным за консервирование ротационных машин, недавно купленных «Домом прессы» в Германии. Это были дорогие современные машины (кажется, они до сих пор работают в типографии на Маршалковской, 3). Фирма приставила к ним собственного механика, этого вот Хергеля. Он плохо говорил по-польски, но иногда создавалось впечатление, что он специально коверкал наш язык – во всяком случае, отлично его понимал. Хергель был в здании вездесущ днем и ночью. Владения его, ротационные машины, находились на первом этаже, но повстречать его можно было всюду. В неказистом рабочем комбинезоне он крутился и в цинкографии, и в коридорах редакции, подсаживался к столикам в буфете, кружил по наборному цеху, болтал с типографами. Хергель тут, Хергель там, любезнейше-обходительный. Хороший специалист, хороший немец. В лифте он спросил: «Как пыло на конференции, пан ретактор?» Я ответил, кажется, то же: «Да ничего, ничего». И вышел на третьем этаже у кабинета Буткевича.
Генек Похль, хранитель множества ключей и секретов «Дома прессы», после вступления немцев немедленно объявил себя фольксдойче60. Он отдавал немцам, производившим реквизицию здания, все ключи и секреты, вместе с ними потрошил наши редакционные столы, перепахивал архивы. А добрый немец Хергель, первоклассный гитлеровский прислужник, вышел в нацистском кителе поприветствовать соотечественников в Варшаве и сразу же был назначен тройхандером61 всех варшавских типографий. Он знал наперечет все фамилии, все типографские дела. Кто с ним встречался во время оккупации, говорили, что когда требовалось, он прекрасно владел польским языком.
Мы все собрались в кабинете Буткевича тем же составом, что в Президиуме совета министров. Он уже получил по телефону инструкции из Президиума: поезд Министерства информации отходит во Львов с Восточного вокзала в двадцать три часа. Он сам, Вацлав Сыру-чек и Станислав Капусцинский (главред «Курьера червонного») также едут, но на машине через Люблин. Встречаемся завтра в Люблине, не исключено, что некоторые останутся пока в Люблине, возможно, будем там выпускать специальную локальную разновидность «Курьера червонного».
Директор Левандовский посоветовал обратиться в кассу. Все уезжающие получили трехмесячную выплату. Кадровик делал пометки в трудовых книжках. В моей, сохранившейся до сих пор, стоит: «Уволен по причине обстоятельств непреодолимой силы 5 сентября 1939 года». И печать: «Дом прессы».
Мы все договорились встретиться в девять вечера в помещении редакции, оттуда вместе двинемся на Восточный вокзал. Два часа, времени достаточно. Когда без четверти девять я заглянул в редакцию, из будущих своих спутников застал там только Вацлава Борового. Другие или уже были в редакции и поехали на вокзал, или вообще поедут прямо из дома. Мы подождали еще немного, никто больше не появился. Атмосфера становилась все напряженнее. По редакции металась наша буфетчица с пятого этажа, обыкновенно приветливая и отзывчивая, теперь же крайне озабоченная. Почти каждый из нас был ее должником, так как она легко и охотно продавала в кредит, записывая сумму в тетрадке. Теперь она ко всем приставала, прося вернуть хотя бы часть долга. Богуслав Калясевич был чуть живой, уши у него опухли от наушников: уже пять дней он практически беспрерывно дежурил у радиопрослушки. В обыкновенно упорядоченных и аккуратных редакциях теперь царила неразбериха. Буткевич, как всегда своим бархатным баритоном, поправляя на глазу монокль и выговаривая букву «а» ближе к «э», безапелляционно доказывал, что теперь наше положение улучшится, раз функция надлежащего информирования общества через прессу и радио перейдет к министерству. Необходимость такового уже давно назрела. Мы недооценивали, например, пропагандистскую и информационную деятельность доктора Геббельса в Германской империи. Даже у врагов нужно учиться. «Дэ, господа…»
Мы с Боровым вышли на улицу. Я в последний раз пересек порог здания, в котором отбарабанил девять лет жизни (вновь пересек я его лишь через пятнадцать лет, в связи с одним дельцем к Стасю Роттерту, секретарю «Жиче Варшавы»). Мы вошли в темноту, ни проблеска, ни лучика света. Горели лишь неверные сизые огоньки затемненных фонарей в подворотнях. Редкие, опустевшие трамваи, тоже с затемненными стеклами. О такси, о дрожках думать нечего. Пришлось идти на вокзал пешком.
Вскоре показалась луна, огромная и прекрасная, и осветила площадь Спасителя62. Как у Галчинского: «А ночь и луна – это лунная ночь»63. Мы шли и шли сквозь эту ночь, по лунным улицам, меж притаившихся домов, в которых были тысячи и тысячи людей, а сами дома – слепые и омертвелые. С угла Аллей видна была пустынная перспектива Нового Свята, в лунной магме проступали человеческие фигуры, непохожие на человеческие. Луна поднималась по небу за Вислой, над городом ползла украдкой тишина. Какое облегчение, что по ночам пока не было налетов и этих сирен.
Несколько минут мы с Вацеком отдыхали, опершись о перила моста Понятовского. Под огромной луной – темная притаившаяся Висла. Я долго не увижу ее, до конца декабря, да и то как снежную насыпь. В декабре того года ударили сильные морозы.
Около одиннадцати вечера мы с Боровым добрались до Восточного вокзала – прямиком в кошмарный хаос. Первое зловонное дыхание войны: переход под перронами забит человеческой массой, какими-то беженцами откуда-то, солдатами, узелками, детьми, скарбом. Все вповалку, сбитое в одну человеческую глыбу. Детский плач, вопли, темнота и неразбериха. Неразбериха на перронах, и здесь плотная масса людей, чемоданов, сундуков, детей. Абсолютная невозможность получить информацию у кого бы то ни было, где стоит этот поезд министра информации, где и какие поезда до Львова? Единственное освещение перронов – лунное. «А ночь и луна – это лунная ночь»…
Мы с Боровым кролем продирались через эту неразбериху. Вскоре начали встречаться знакомые лица: Зингер из «Нашего Пшеглёнда», Вандель из «Утреннего», несколько из «Последних ведомостей», наш Казек Грыжевский, Намиткевич. Еще кое-кто. Мы определили местом сбора один из газетных киосков на перроне. Кто-то из нас пошел к поездному диспетчеру, вернулся с известием, что диспетчер сам абсолютно ничего не знает, но да, поезд Министерства информации есть. Должен отправиться во Львов в ноль часов, но с Гданьского вокзала. Не с Восточного, а с Гданьского, это наверняка! Некоторые журналисты здесь уже были и давно поехали на Гданьский…
Нельзя было терять времени. Мы двинулись (нас накопилось уже несколько человек из «Дома прессы») на Гданьский вокзал, полушагом, полубегом: скоро двенадцать. В нас еще теплилась вера в пунктуальность поездов, в скрупулезность часов. Полушагом, полубегом, полу-бегом. Короткий перекур и – полубегом, полубегом, полубегом. Можно было бы повернуть домой, на Одолянскую. Кое-кто из нас слишком поздно сообразил, что надо было плюнуть на весь этот Львов и все это министерство и повернуть домой. Скоро пойдут дневные трамваи, с восточной стороны небо начинает сереть. На трамвае домой.