Меня охватывает страх: а вдруг нас сейчас поймают?
– Где это ты научился взламывать замки?
– Видишь ли, отец меня учил не в футбол играть и не резину менять, а кое-чему другому.
– Да нас же за это посадят! Это же… это же…
– Взлом и проникновение. Поэтому смотри в оба.
– И что мне делать, если кто-нибудь появится?
– Изобрази крайнее смущение, мол, мы тут целуемся.
– Ну… Нет уж, Эд Брубек, это тебе не…
Он шикает на меня, будто сдерживает смех:
– Говорю же, изобрази! И вообще, расслабься. Чтобы прижать тебя к ногтю, копы должны доказать, что это ты взломала замок. А если ни в чем не признаваться и не попортить механизм… – он вставляет в замочную скважину тонкую штуковину в форме буквы «Г», – то никто ничего не сможет доказать. Короче, ты тут случайно: гуляла поблизости, обнаружила, что дверь открыта, вошла внутрь, потому что всегда интересовалась архитектурой саксонских церквей. Между прочим, это и есть наша легенда. – Брубек прикладывает ухо к замку, продолжая орудовать отмычкой. – Я после Пасхи тут три субботы ночевал, и меня ни разу никто не потревожил. И потом, мы же не грабители. Ты девчонка, тебе проще – посмотришь умоляюще, носом похлюпаешь, заноешь: «Ах, господин викарий, не выдавайте меня! Я убежала от отчима-насильника…» – и тебя отпустят, да еще и чаем угостят, с печеньем «Пингвин». – Брубек жестом велит мне помолчать; в тишине раздается щелчок. – Ну вот, готово.
Церковная дверь распахивается со зловещим трансильванским скрипом петель.
В приходской церкви Сент-Мэри-Ху пахнет, как в благотворительных лавках, а витражные окна окрашивают сумрак в цвета фруктового салата. Церковные стены толстые, словно в бомбоубежище; Брубек со стуком закрывает дверь, и звук гулким эхом раскатывается повсюду, будто в подземелье. Потолок – одни старые балки и стропила. Мы идем по короткому приделу мимо десяти или двенадцати молельных скамей. Деревянная кафедра проповедника, каменная купель, орган, похожий на навороченное пианино с выхлопными трубами. Золото аналоя явно фальшивое, иначе какой-нибудь грабитель – папаша Брубека, например, – давно бы его умыкнул. Останавливаемся перед алтарем, разглядываем витражное окно с изображением Распятия; из голубя в смальтовом небе торчат какие-то спицы. Обе Марии, два апостола и римлянин у подножия креста, судя по всему, обсуждают, пойдет дождь или нет.
– Ты ведь католичка, да? – спрашивает Брубек.
С чего бы это он?
– Моя ма ирландка.
– Значит, ты веришь и в рай, и в Бога, и во все такое?
Я перестала ходить в церковь еще в прошлом году, из-за чего разругалась с ма вдрызг, как никогда, – ну, если не считать сегодняшнего скандала.
– У меня на все это вроде как аллергия развилась.
– Мой дядя Норм называет религию «духовным парацетамолом», и, по-моему, в определенном смысле он прав. Если Бог при входе в рай не предлагает сменить дурной нрав на добрый, то рай давным-давно превратился в бесконечные семейные посиделки с такими типами, как мой дядя Трев. А это такое адское мучение, что хуже не бывает.
– Значит, дядя Трев – совсем не то, что дядя Норм?
– Ага, две большие разницы. Дядя Трев – старший брат отца. Он именует себя «мозгом всей операции», и это чистая правда – его мозгов хватает на то, чтобы заставить таких лузеров, как мой папаша, делать всю грязную работу. Если дело прошло удачно, то дядя Трев занимается сбытом краденого; ну а если запахнет жареным, он сразу прикидывается мистером Тефлоном, мол, он тут совершенно ни при чем. Он даже перед моей мамой изображал оскорбленную невинность, когда отца посадили; из-за этого мы и переехали на юг.
– Вот гнида.
– Да, дядя Трев – он такой. – Психоделические переливы света на лице Брубека меркнут – закат догорает. – Хотя если бы я умирал в хосписе, то согласился бы принять любой «духовный парацетамол», лишь бы давали.
Я касаюсь алтарной ограды:
– А что, если… рай действительно существует? Но не всегда, а временами? И проявляется, скажем, как стакан воды, который тебе предложат в жаркий день, когда умираешь от жажды? Или как вот когда к тебе по-хорошему относятся, просто так, без всякой причины? Или… – Оладьи ма с соусом из шоколадного батончика «Тоблерон»; папа, на минутку заглянувший ко мне, чтобы сказать «Спи, малышка, сладких снов, не корми во сне клопов»; Джеко и Шерон, каждый год нарочно коверкающие поздравление с днем рождения – «С днем варенья тебя!» – и надрывающие животики от смеха, хотя это давно не смешно; Брендан, который дарит свой старый проигрыватель именно мне, а не кому-нибудь из своих приятелей… – А что, если рай похож не на картину, вечно висящую на стене, а, например, на… самую лучшую песню на свете? Только пока ты жив, эту песню слышишь урывками, случайно, скажем, из проезжающего мимо автомобиля или… из окна на верхнем этаже незнакомого дома в незнакомом квартале…
Брубек смотрит на меня так, будто действительно слушает.
А я, блин, краснею.
– Ну, чего ты на меня уставился?
Ответить он не успевает: в двери скрежещет ключ.
Секунды ползут, как в замедленной съемке, пьяной змейкой летки-енки, а мы с Брубеком – Лорел и Харди и Старски и Хатч и две половинки лошадки из рождественской пантомимы, и он приоткрывает деревянную дверцу за органом, которую я не заметила, и вталкивает меня в какую-то странную комнату с высоким потолком и лесенкой, упирающейся в люк над головой. Наверное, это ризница, а лесенка ведет на колокольню. Брубек прислушивается, прижав ухо к дверной щелке; других дверей в комнате нет, только в углу стоит какой-то шкаф. К двери приближаются голоса: два мужских и, кажется, еще один, женский. Вот черт! Мы с Брубеком переглядываемся. Выбор у нас невелик: остаться и заговорить зубы неизвестным, спрятаться в шкафу или вскарабкаться по лестнице, надеясь, что люк открыт, а пришедшие за нами не погонятся. Впрочем, удирать по лестнице уже поздно… Брубек пихает меня в шкаф, залезает следом и плотно прикрывает дверцу изнутри. В шкафу тесно, как в половинке вертикально стоящего гроба… да тут еще и парень, к которому совершенно не хочется прижиматься, но никуда не денешься.
– …а он считает себя вторым долбаным Фиделем Кастро! – Голос звучит уже в ризнице. – Как ни крути, Мэгги Тэтчер на выборах победила, а Артур Скаргилл – нет. Он даже от своего профсоюза не баллотировался.
– Дело не в этом, – возражает мужчина с лондонским акцентом. – Забастовка напрямую связана с нашим будущим. Вот почему правительство использует любой грязный трюк – осведомителей и шпионов МИ-пять, лживые статьи в прессе, ликвидацию льгот для семей шахтеров… Попомните мои слова: если шахтеры проиграют, то вашим детям скоро придется работать в викторианских условиях и за викторианскую плату.
Колено Брубека так давит мне на бедро, что нога начинает затекать.
Я пытаюсь шевельнуться, а он шикает на меня тише самого тихого шепота.
– Проблема в том, что невозможно вечно поддерживать отмирающие отрасли промышленности, – заявляет первый собеседник с провинциальным говорком. – Иначе мы бы до сих пор отстегивали деньги строителям зáмков, копателям рвов или вообще каким-нибудь друидам. Скаргилл несет полную чушь, ратуя за экономику и политику Острова фантазий.
Я спиной чувствую, как вздымается и опускается грудная клетка Брубека.
– А вы бывали в шахтерских поселках? – спрашивает лондонец. – Сейчас туда лучше не ездить, полиция все равно не пустит. Понимаете, когда закрывается шахта, то умирает и сам поселок. Уэльс и Север – это тебе не южные графства, Йоркшир – не Кент, а энергетические ресурсы – не просто промышленное производство. Энергия – это безопасность. Вот иссякнут нефтяные месторождения в Северном море – и что потом?
– Прекрасная дискуссия, господа, – вмешивается женщина. – Только не забывайте о колоколах.
По перекладинам деревянной лестницы топают ноги: какое счастье, что мы не полезли на колокольню! Проходит минута. В ризнице тишина. Наверное, все трое поднялись наверх. Я чуть меняю позу, и Брубек охает от боли. Я еле слышно шепчу: