Быков беседовал с председателем ревкома, когда увидал в окно, у которого он сидел, подлетевшую к парадной двери тачанку, выскочившего из нее Пархоменко и услышал крики. И так как у него не было никаких оснований огорчаться этим скандалом, то он проговорил и весело и в то же время многозначительно, чтоб обобщить и тем самым довести до степени преступления факт этого скандала:
— Ну и нравы у вас, скажу я вам!
— Бандитизм, он заразителен, — проговорил охваченный негодованием председатель ревкома при виде многозначительного лица Быкова.
Когда он вернулся в свой кабинет, запыхавшись, утирая пот и от усталости и волнения шаркая ногами по полу, Быков слегка приподнялся со стула и спокойно спросил, кладя руки на стол, как бы составляя доклад о происшедшем:
— Какие же выводы?
Председатель посмотрел в его высоко вскинутое пенсне и слегка приподнятую верхнюю губу, перевел взор на носок быковского сапога, нервно шмыгавший по полу, и сказал:
— Под суд.
Начался суд. Он длился три дня. Весь Реввоенсовет южного фронта находился в Москве, и поэтому доклад о поступке Пархоменко некому в Реввоенсовете было рассмотреть, в Москву же ничего не сообщили. В докладе говорилось, что Пархоменко буянил пьяный и хотел угнать машину, принадлежащую ревкому. Следствие велось поспешно, один день.
На суде свидетели, так же как и при допросе у следователя, дали путаные показания, а когда попробовали свести двух свидетелей из той команды, что была в прозодежде, то один сказал про другого, что тот врет. Публику в ревтрибунал не допустили. С громадным трудом прорвался Ламычев, но его вывели в первый же день из зала суда, потому что он делал, как думалось суду, мало почтительные замечания.
Пархоменко подробно рассказал, как произошел весь скандал, и почему он торопился, и почему ему нужна была машина. Заканчивая свою речь, он повторил, что машина нужна была шахтерам, а не ему для личных целей, что же касается самовольных поступков, так увечья он никому не нанес, ругаться, верно, ругался, но, может быть, ругаться-то еще и не так надо.
— Я сколько раз писал ревкому, что они в свой гараж всякое офицерское охвостье собирают! — воскликнул он.
— Кто прохвосты? — шутя в манере Быкова, спросил председатель ревтрибунала.
В комнате суда, маленькой, тусклой, было холодно и сыро. Председатель суда все время склонял набок голову и выносил вперед руки, расставляя широко в сторону локти.
— Ну, не будем углублять вопроса, точка! — сказал Пархоменко. — Мне бы хотелось, чтобы вы поняли: надо дать уголь, надо к сессии ВЦИКа пригнать уголь в Москву и показать, как способен работать ростовский пролетариат.
— Вот вы и показали, — шутливо разводя локти, проговорил председатель. — Есть у вас вопросы?
— Нет.
— Дополнения, замечания?
— Нету.
К концу третьего дня председатель, все так же расставляя локти, прочел приговор:
— «…Революционный трибунал юго-восточного фронта, учитывая все эти самочинные, преступные действия А. Я. Пархоменко, приговорил отобрать у него все награды, орден Красного Знамени и присудил его к смертной казни…»
Председатель положил бумагу на стол и посмотрел в лицо Пархоменко. Оно было спокойно, и по-прежнему едко и прозрачно светились большие глаза, окруженные чуть припухшими веками под тонкими бровями, длинными и черными. «А, пожалуй, влипнем мы с этим Быковым», — подумал председатель и, взяв бумагу, дочитал приговор:
— «…но ввиду заслуг А. Я. Пархоменко перед революцией и Советской властью заменить ему смертную казнь годом тюрьмы».
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Пархоменко находился в камере-одиночке. Он сидел, охватив руками колени, и смотрел на свежие доски пола, настланные совсем недавно, чуть ли не по его приказанию, когда он был ростовским комендантом. Тупое чувство недоумения и скрытой гадливости мучило его. Обратив мысленный взор назад, он старался понять происшедшее. Но как бы медленно и неторопливо, будто в ростепель, ни вел он свою мысль за повод, все же он многое не мог понять. Признавая всю важность и необходимость революционной справедливости, той справедливости, которую он неуклонно и неустанно проводил всю жизнь, он теперь, направляя весь свет этой справедливости на себя, осматривая свой поступок и примеряя этот поступок к другому товарищу, не Пархоменко, а предположим, к Матвееву или к Петрову, все же не находил в этом поступке ничего такого, за что следовало бы расстрелять Матвеева или Петрова, так как год тюрьмы был для него немногим лучше, а пожалуй, даже хуже расстрела.
«Я поступил справедливо, — думал Пархоменко. — Я исполняю приказание: беру машину, захваченную незаконно. Меня ругают, на меня кидаются с ружьями, ведь должен же я защищаться, граждане судьи! А может быть, это бандиты выскочили на меня? А теперь скажите, почему не обвиняют в нарушении революционной законности тех, кто велел угнать машину? Почему они не появились на суде? Почему не обвиняют тех, кто хочет, чтобы Москва была без топлива, без угля?»
Молоденький, хорошо знавший Пархоменко комендант тюрьмы часто приходил в камеру. Он передавал политические новости, приносил книги. В виновность Пархоменко он не верил и, смеясь, говорил: «Ламычев выхлопочет. Он из телеграфа не уходит. Адвокатом ему быть, а не снабженцем бы». Однажды Пархоменко попросил принести ему «Войну и мир».
Когда дня через три комендант вошел в камеру арестанта, Пархоменко сидел на табурете и хохотал над книгой.
— Чудные времена были, как я подумаю, — сказал он, повертывая к коменданту оживленное лицо. — Едет по Бородинскому сражению граф этот Безухов. Едет в штатском, даже шляпа белая. На коне держаться не умеет, даже читать противно. Едет он по всему фронту, и никто про него не подумает, что это, может быть, шпион скачет. Все-то он видит, все-то ему известно. Свободные времена! Нам приходится туго, у нас куда замысловатей, у нас повозишься, пока его откроешь. Он тебе в штатском по фронту не поедет, он в салон-вагоне, с адъютантами, да еще норовит тобой командовать.
Он подошел к окну. Была оттепель. По мокрому вязкому снегу около тюрьмы маршировала, обучаясь, некрупная воинская часть. По звуку шагов можно было определить, что училось не больше роты. Юный свежий голос начальника отчетливо и с удовольствием командовал:
«Раз, два! Раз, два!» — И, послушные этой команде, отчетливо и тоже, видимо, с удовольствием шагали молодые ноги.
И Пархоменко вспомнил свой первый въезд в Ростов. Он ехал со стороны Дона на тачанке. Вечерело. В сгустившихся, но еще не темных, а прозрачно-фиолетовых сумерках видны были бесчисленные каменные дома, поднимавшиеся по высокому берегу. Ближе, в оранжевых отражениях заката, повис великолепный мост. Подле него льдины обнимали барки и карабкались на них. И все это — барки, мост, дома — как бы говорило: «Придется тебе поработать, Пархоменко, ничего не поделаешь». И Пархоменко отвечал им сам про себя: «И поработаю». А верно, сколько пришлось работать! Рыба, кожа, табачные фабрики, судостроительная верфь, макаронные фабрики, салотопенные, воскосвечные, типографии, газовое освещение, трамвай — какое большое и потушенное богатство! И постепенно это богатство разгоралось, поднималось. Одних учащихся пять тысяч, и даже есть целые музыкальные училища! Однажды Пархоменко нарочно поехал посмотреть это никогда не виданное им училище. Он ходил по холодным классам, видел множество роялей, скрипок и, несмотря на холод, слышал прекрасные поющие голоса. «Будем еще такие песни играть, что и черт зажмурится», — сказал он директору, осмотрев училище, и тут же приказал выдать музыкантам шесть возов угля. «Пускай ребята отогреются, хоть немножко легче петь будет», — сказал он.
А посмотреть на Большую Садовую! Магазины, клубы, кредитные учреждения, библиотека, училища, театр! Великолепный, пышный город — Ростов, замечательный, теплый город.
Пархоменко повернулся к молодому коменданту, который молча стоял у порога и почтительно ждал, когда он заговорит: